Сосунок | страница 17



Ваня согласно кивнул.

— Ну, с богом. Давай. — И крикнул вдогонку, когда наконец солдатик сорвался и побежал. — Берегись!

"Неужели и Николку, последнего моего, — так и прострелило сердце таежника. — Срок-то вот-вот подходит уже и ему. И тоже — в самое пекло, в огонь. Эх, — взорвалось вдруг в отцовском сердце слепой глубинной надеждой, горячей и горькой мольбой, — дай бог удачи ему, когда заберут-то. Толкового ему командира! Дай ему бог! — На секунду замер, глядя, точнее, вслушиваясь вслед убегающему "сосунку". И вдруг спохватился: — Да как же это я так? Как же забыл?"

— Стой! — закричал. — Погоди! Завтрак, завтрак! — вспомнил вдруг он. — Ведь готов! Сварили уже!

Когда наводчик вернулся — солдатик этот, такой обнаженный, нескладный, совсем, совсем не готовый к схватке с врагом — матерым, вооруженным до самых зубов (да и своим-то иным еще не готовый, должно, если понадобится, противостоять: мало ли дураков, бездушных, сволочей среди нас), старшина стал настойчиво и горячо его поучать. Будто и не чужой он вовсе, не какой-то Изюмов там, а родной, свой, Николка, самый старший, а теперь и единственный, стоял сейчас перед ним. Пусть и непохожий, правда, на сына (сын чернявый, в последнее время как потянулся вдруг стремительно вверх, скелетно-худой, dkhmm{i как жердь), но такой же открытый, доверчивый и беззащитный. И такой же в последнее время будто малость замкнутый и затравленный. Ну и выпала же на долю их семейства година: утонул сперва в болотине младший сынок, поскорости при родах Валя, жена, померла, за ней помер и ребенок. И месяца не прошло, как чуть не потерял и старшего сына, Николку. Беда ведь как: пришла — отворяй ворота. Одна за другой. Оставить его было не с кем, один в хате всегда. Ну и пустил красного петуха, по глупости, разумеется, ненароком. Хата дотла. Господи, до сих пор не понимает, как тогда все пережил! Сын-то перепугался, удрал в тайгу, в зимовье. Всю золу на пепелище сквозь пальцы просеял Евтихий Маркович, надеясь хотя бы косточки сына найти. А Колька на девятый день и явился.

Непонятно, как Матушкин тогда все это выдержал, как сердце у него не разорвалось. Дрогнуло, сжалось оно и сейчас, едва вспомнил про все. Вздохнул, замер на миг. Затянулся снова злым, горячим дымком — глубоко, глубоко. Грудь словно опара в тазу поднялась: так из тесной гимнастерки и лезет. Но почему-то на этот раз не закашлялся, а лишь легонечко сипнул. Цигарка догорала уже. Пепел один оставался. Бросил ее, затоптал. И снова с заботой, с тревогой сказал: