Навсегда | страница 2
Неожиданный выстрел в стылом воздухе раннего февральского утра грохнул будто из пушки. Брызнул снег из-под Ваниных подкосившихся ног. Номерные все вздрогнули, застыли испуганно.
И подумать Ваня ничего не успел… Охваченный ужасом, повалился в сугроб на спину. Хлынула темень в глаза. Закричал. Защищаясь, размахнулся, кинул вовсю перед собой кулаком.
Но будто что-то плотное, вязкое накинули ему на кулак. Так с этим — ватно, несильно — и двинул в живое, теплое нечто, словно сквозь одеяло, сквозь сон. Оно — это живое — глухо шмякнулось, сверху откуда-то, вниз, как тугой, набитый чем-то мягким мешок. Обидно протестующе вскрикнуло.
— Ваня, Ваня! Ты что? Боже, опять! — донеслось до него. — Да когда же это кончится?
Ваня, в холодном поту, весь дрожа, сверлил навалившуюся вдруг на него темноту незрячим, обезумевшим взглядом, не понимая пока ничего, словно в могиле очнулся. Привскочил. Вскинул защитно рукой.
— Ты же убьешь меня, Ваня! — Стон где-то рядом, снизу услышал, короткий прерывистый всхлип, дыхание тяжкое, горькое. — Когда же это кончится, боже? — Задвигалось снова там — слева, пониже него, жалко стеная и всхлипывая. Коснулось, похоже, влажной ладошкой Ваниной занемевшей щеки.
И только почувствовал Ваня, как это что-то, вернее, кто-то стал расти, возвышаться над ним, зашарил в его изголовье рукой, как тут же грохот услышал, треск, звонкую россыпь осколков…
— Боже! — простонал этот кто-то опять. — За что? — Всхлипнул еще обиднее, горше. — И вазу… Мамина ваза… Как жаль… — Голос, очень знакомый, какой-то даже близкий, щемяще родной, еще выше стал подниматься над Ваней. Раздался короткий, тоже знакомый, очень знакомый щелчок. И прямо Ване в глаза — навыкате, застекленевшие — резко, больно, как внезапный, среди ночи, в тиши снарядный или минный разрыв, вонзился ослепительным всплеском свет электричества.
Ваня зажмурился, инстинктивно рванулся вперед, как учил их, как всегда от них требовал Матушкин: стремглав, не раздумывая, головой в сторону воющей мины или лучше задницей к ней. И наземь, наземь — в снег, в воду, в болотную жижу без разбору, всей плотью, клеточкой каждой, всем своим существом, тогда, в те фронтовые смертельно опасные дни особенно чутким и трепетным, особенно переполненным хмельными, жгучими соками жизни, необоримой жаждой дышать, ощущать себя — жить. Так учил падать их взводный, так сливаться с землей, чтобы над тобой вся взрывная волна, а осколки чтоб мимо, вдоль тела. Вот так и сейчас: только свет по глазам, только грохнуло что-то со звоном, только взметнулся в неосознаваемой памяти, в животной клеточной памяти весь ужас давно минувшей войны, а Ваня уже по-зверушьи — инстинктивно, бездумно, стремительно — рванулся вперед, ноги вытянулись под одеялом, в шкап уперлись, а тело — голова, плечи, грудь — сломилось у поясницы, плотно прижалось к прикрытым одеялом ногам, ладони, защищая глаза, охватили лицо. Застонала тахта под Ваней — продавленная и скрипучая. Тут же опомнился, сел. Скинул ладони с лица. Начиная уже понимать… Кое-что уже понимая. Не веря еще, не смея покуда надеяться, верить, что все это опять только сон, а не явь — давняя, страшная. Тут же невольно обернулся с тревогой к противоположному углу небольшой, заставленной рухлядью комнатки. И, как и всегда, где бы он ни был, что бы с ним ни случилось, первым делом подумал о сыне — самом в их доме беззащитном и слабеньком. Напряженно прислушался. Олежка, видно, проснулся от этих криков и грохота, раз-другой растревоженно вякнул, захныкал за ширмой.