Возвращение корнета. Поездка на святки | страница 61
После Риги стало холоднее, вагонные окна расцвели снежными цветами, бело окаймило дверные щели, и даже в проходы между вагонами набился снег; и тотчас же что-то отозвалось в сердце — какой-то дальний день, какой-то поезд в России, хотя русские вагоны были совсем другие. Подышав в окно, корнет протер в цветах дырку и стал смотреть. Уже клонило к вечеру, синел снег на полях и вдали лес начинал сливаться с небом, вся местность стала шире, не походила ни на одну страну в Европе. «Nur in Kurland ist der Himmel blaub — вспомнил он слова знакомой балтийки, тосковавшей в Германии о жизни в старое время в русской Прибалтике. Да, здесь небо было уже иное, иная земля и даль уже лежала перед ним, но всё же еще не настоящая, не полностью русская даль; иногда возникали, темнея, длинные сухие шатры кирок, и тотчас же впечатление России исчезало. Рядом с рельсами вилась всё время санная дорога, еще мало заезженная, но при виде желтых желобков от полозьев опять радовалась душа. Поезд бежал торопясь, — «тороплюсь, тороплюсь» — приговаривал невольно, в такт Подберезкин; повизгивали, как щенята, колеса, перед глазами на стене качалась доска какой-то рекламы и фигура улыбающейся девушки шагала прямо на него, из вагона доносились беззвучные голоса, громко, в унисон певшие какую-то песню — и так он стоял и ехал в Россию, пока не стало совсем темно.
II
Ночью на автомобиле они проехали от станции к деревне, где стоял штаб дивизии, и в темноте, не зажигая огня, устроились на ночлег в какой-то избе. С русской стороны всё время бросали в небо ракеты, вспыхивавшие сине-багровым светом; вдали временами коротко и глухо рокотало, и Подберезкин сразу же перенесся в годы гражданской войны — так же становились когда-то в темноте на ночлег в незнакомых деревнях под звуки дальней канонады. Приехал он с двумя немецкими офицерами. Молоденького лейтенанта фон Эльзенберга он уже знал. Происходил тот из старинной немецкой семьи, давшей Германии не одного именитого военного и дипломата: предки его бывали послами и в России. Был он высок, девически тонок и розов, всегда с иголочки одет, весь полон упоения и веры в Германию и ее «миссию на Востоке». По дороге он постоянно заговаривал с Подберезкиным, уверял, что еще в этом же году возьмут Москву, дойдут до Волги и если те не захотят сдаваться, — пускай идут в Сибирь. Считал он, по-видимому, что всё это было в порядке вещей, иногда только спохватывался, как будто что-то припоминая, и говорил, что, разумеется, они не хотят порабощать русского народа, найдутся совместные пути; один русский народ, однако, очевидно, не способен на самостоятельное существование. Другой офицер был подагрический балтиец с длинным кривым носом на продолговатом лошадином лице и клоком редких волос над высоким бледным лбом, породистый, чуть дегенеративный, похожий на фавна. С самого начала он был сух с Подберезкиным, едва подал руку и по дороге не заговаривал совсем, хотя, вероятно, должен был знать и по-русски. Лежа теперь на деревянной скамье у стены, корнет вспоминал обо всем этом. Молодой лейтенант был ему, несмотря на полное невежество в части России, скорее приятен, но начальством окажется, видимо, всё-таки балтиец — тот был в чине капитана. Вопреки страшной усталости, спать Подберезкину не хотелось. В избе было жарко натоплено; проведя рукой в темноте, он коснулся голой бревенчатой стены, между балками в пазах лежала пакля. Косо вдоль гладкого, будто отполированного, дерева шли щели, в них возились тараканы или домовые жуки, наполняя тишину шорохом и тем необъяснимо приближая к детству в России: было в этом шорохе что-то свое, мирное, рождественское — как в «Сверчке на печи» у Диккенса. Затеплить бы лампаду в углу перед образами — и стало бы совсем как прежде!.. И радостно вспоминал: да ведь я в России, в русской крестьянской избе, в какой не бывал уже двадцать лет. Завтра проснусь и выйду в русский мир — Боже мой!.. Постепенно он всё же заснул, весь полный напряжения, ожидания, спал, бредя домом и детством, и во сне, ужасаясь и радуясь, увидел вдруг с совершенной, вещественной ясностью, как шла к нему, протягивая руки и грустно улыбаясь, сестра, оставшаяся одна в России, о которой он почти ничего не слыхал за все годы изгнания, а за нею, тоже радостно и грустно улыбаясь, отец Зосима — их старый сельский священник, в той же соломенной шляпе, люстриновой серой ряске, — всё тот же, но весь светлый и бестелесный. Протягивая руки, с криком корнет бросился навстречу — и проснулся.