Возвращение корнета. Поездка на святки | страница 13



— А что в городе нового? — спросил старик, усаживаясь у окна после обеда. — Давно не бывал, не ндравится мне в городе.

— В городе жизнь веселая, — ответил Егор к моему удивлению, ибо он не доезжал до города. — Казенки царь батюшка закрыл, а народ пьяной. — Он весело скалил зубы, почему-то весьма довольный тем, что «народ пьяной».

…Грех, грех, — шепчет старик: — А что, замирения не слыхать? Как насчет замирения-то? Вот, Петруху требуют, — он указал на сына. — Кто будет работать? Всё прахом пойдет. Герман миру не просит — ан?

— Герман всю Рассею хочет взять, — отвечал убежденно Егор, — хочет наказать, что самого главного царского советника кончили — царица-то, ведь, ерманка — ну, слыхал, а у нее советник был ерманский, советника-то ее и кончили — пойдет теперь ерман до самого Питеру, бунтовщиков, убивцев этих самых шупать.

Егор был фантазер. В его уме всё принимало какие-то фантастические формы и объемы, причем сам он был всегда глубоко убежден, что передает беспристрастную истину. И сейчас он, вероятно, слышал что-то о таинственном «Гришке» и создал уже миф.

— Жалости в людях не стало, — прервал его старик, вот что я тебе скажу. Прежде народ жалостилен был. А теперь, — зверь и тот отходчивей. Волк — он разве своего тронет — волка-то? Да будь он при последнем вздохе от голоду — вот как этой зимой — он те своего ни за что не тронет. А тут люди друг друга ружьем, пушкой, — чем попало. Отвернулся от нас, грешных, Господь.

Теперь и я знаю, что этот старик был глубоко прав: в мире стало мало жалости. Для счастья на земле не надо ни политических учений, ни партий, — надо, по-видимому, только побольше жалости в человеческом сердце, как старик говорил. Он горевал о том, как нарушена жизнь войной, всё жалел, что семянного быка не купил. «Триста рублев просили до войны за бычка, а теперь тысячу требуют. Страсть какая!», ужасался старик: «Тысячу за одного бычка! Да я всю жизнь свою за тысячу проработал, — конец, конец миру. А и чего хорошего ждать?.. Ране народ был степенный, дело вел со смыслом, перекрестясь, а ныне все куда-то торопятся, рыло у всех скобленое, бороду секут — все на один лад, прости Господи, лба никто не перекрестит. А всякое дело со лба начинай — тем мир и стоял».

V

Высоко, в синем хрустале неба невидимо текли нежные, белые тучи — как караваны каких-то неведомых райских, белых птиц. В мире был такой необыкновенный свет, была такая прозрачность и тишина, что, казалось, в нем не должно было быть ни зла, ни добра, ни вообще страстей. А между тем, где-то, на самом деле, кипела война, — до того, впрочем, далеко отсюда, что в нее трудно было даже и поверить. По улице проходили длинные обозы, одни сани за другими, покрытые рогожами. Везли для продажи по деревням свежую селедку, навагу, которую так вкусно жарили у нас дома. Эти подводы я помнил с самого раннего детства. Сани с покатом набиты мерзлой рыбой, сверху на рогоже лежат мужики в тулупах, спят, а лошади, мохнатые, увитые снегом, бредут сами, тихо, понурив головы. Монотонно, негромко звенят на дуге колокольчики, скрипят на разъездах полозья… Так идут эти возы тысячи верст, лошади сами знают путь.