Торговка и поэт | страница 37
Слова Олесевы взволновали еще и потому, что горячность его сменилась полным изнеможением, и он пошатнулся, наверное, упал бы, если бы она не подхватила.
С ребенком в одной руке, обняв его другой, повела в боковушку.
— Ох, горечко мое! Говорила же, что не надо было подниматься. Видишь, снова жар. Сколько там того тела, нечему и гореть.
Олесь послушно прилег на кровать и посмотрел на нее уже другими глазами, виноватыми, попросил:
— Простите, — снова на «вы».
Ольга привыкла к его извинениям, но, пожалуй, ни одно не смутило ее так, как это.
Не зная, что ответить, спросила шутя:
— Побриться-то успел?
Олесь утомленно прикрыл веки.
— А я думала, что ты и не бреешься еще. Потому и не предлагала бритвы. Казалось, ничего же не растет. Так, рыженький пушок. А побрился — и правда похорошел. Хоть жени тебя.
Но глаза у него потухли. Не до шуток ему было. Ольга каждый раз пугалась, когда после возбуждения, лихорадочного блеска глаза у него вот так угасали, как у неживого.
Ольга разула его, он не сопротивлялся.
— Штаны помочь снять?
— Нет, нет… что вы! Я сам.
Ольга помнила, как страшно он сконфузился, когда очнулся и понял, что столько дней она ухаживала за ним, как ухаживает санитарка в больнице за тяжелобольным. Такая юношеская стеснительность умиляла Ольгу, она снисходительно разрешила, как маленькому:
— Ну хорошо, полежи так. Отдохни. Я накрою тебя одеялом. Не так тепло у нас, чтобы лежать в одной сорочке после такого воспаления… Я тебе Адасев свитер дам, раз ты уже поднимаешься.
То обстоятельство, что парень этот сразу же так серьезно заболел (безусловно, он был и раньше болен, только держался в лагере из последних сил: ведь там свалиться — смерть), в чем-то помогло и Ольге, и ему, как говорится, не было бы добра, да беда помогла. Такой больной паренек (под одеялом — совершенный подросток), четыре дня не приходивший в сознание, незаметно и как-то естественно прижился у нее. Полицай, заглянувший в тот день за «калымом» — за стаканом самогонки, возможно, увидел у постели больного смерть, дежурившую там неотлучно, потому и удовлетворился коротким объяснением: «Родственник приехал из деревни и заболел. Боюсь, как бы не тиф». Услышав о тифе, Друтька не задержался в доме.
Соседи, правда, втайне шептались, что Леновичиха подобрала красноармейца, уже умиравшего и потому выброшенного немцами из лагеря — бери, кто хочешь (люди еще верили хотя бы в какие-то проблески человечности у фашистов), — и теперь выхаживает смертельно больного человека, как собственное дитя.