Зенит | страница 162
— С приездом семьи, товарищ старший лейтенант! — гаркнул начальник паркового взвода Шкаруба.
Неожиданное поздравление испугало малышку, она наступила на полу плаща и споткнулась. Отец опустил чемодан, подхватил ребенка на руки.
— Что ты, Анечка?
А Мария Алексеевна остановилась и вдруг… поклонилась нам.
— Спасибо вам, люди.
Это смутило Муравьева.
— Что ты, Маша! Возьми чемодан.
Но чемодан подхватил Савелов. Мне стало неловко, что из нас, младших, никто не догадался сделать это. И вообще — зачем вышли? Нашли зрелище!
Семья скрылась в доме. А мы продолжали стоять. Не молча, конечно. Говорили, но о других дивизионных делах. Однако я чувствовал, люди не расходятся потому, что ожидают услышать что-то особенное именно о происшедшем событии. Приезд семьи взволновал больше, чем сбитый разведчик или комиссование по беременности телефонистки штаба Майи Шабашовой, которую два года ставили в пример за безукоризненное поведение.
Что хотят услышать люди о приезде семьи?
Но тут из здания штаба вышел капитан Шаховский и упрекнул:
— Вы что, детей не видели?
Сказал, пожалуй, мне и Пахрициной. Но все поспешили поскорее исчезнуть. А Любовь Сергеевна вспыхнула, на щеках ее выступили багровые пятна, и она с укоризной посмотрела на свою любовь. В чем упрекала? Зачем разогнал людей? Или за что-то другое?
Мне вдруг стало жаль доктора. Строгая она. Девчата ее боятся. А меня, после разговора на барже, тянул к ней какой-то неосознанный интерес. И чувство непонятной жалости — возникало оно не впервые. Почему? Из-за побитого оспой лица? Но это же не помешало ей стать хорошим врачом, капитаном и полюбить такого красавца, умницу, эстета, потомка княжеского рода. Но любит ли так же он ее? Вот вопрос, не дававший покоя. И никто на него определенно ответить не мог — ни рассудительный Колбенко, ни проницательно-наблюдательная Женя Игнатьева…
Демократ, эрудит, Шаховский мог с каждым, с рядовым и с генералом, поговорить на любую тему — об организации армии Александра Македонского или Ганнибала и о способах засолки рыжиков. Но и умел очень ловко увести разговор в сторону, если он начинал касаться его особы. Сам о себе говорил, похваляясь происхождением, но другим в себя заглядывать не позволял.
— Вот так, брат, живут наши семьи там, в тылу. Голодают, мерзнут, но куют танки, самолеты… Все для фронта! Мы не представляем, какой это для них святой лозунг. «Воюй, Костя, о нас не думай, мы живем хорошо», — писала моя Татьяна. Она мудрая, моя жена, в эвакуации, на Урале, в школу не пошла, на завод пошла. Я их год искал, радио помогло. В первом же письме она и написала: «Мы живем хорошо». Кормила троих детей одна, жили в бараке, четыре семьи в одной комнате, проговорилась Лариса, третьеклассница, она начала писать мне каждый день. Вон сколько ее писем вожу — полмешка. Самое дорогое имущество. Теперь я верю, что они живут хорошо. Володька в четырнадцать лет стал рядом с матерью у станка. Отдельную комнату получили. Аттестат мой… А Муравьев жаловался: в том районном городке, где жила его семья, и за деньги никакие продукты нельзя купить, а на карточки — девять килограммов овсяной муки на учительницу и по четыре на иждивенцев. А ты, Павло, удивляешься их худобе…