О молитве. Сборник статей | страница 29




Из опыта этих смен уяснилась и мне структура заповедей блаженства, а именно: в основе всего духовного прогресса лежит истомляющее ощущение своей «нищеты». Но это сознание есть источник молитвенной энергии и вместе тот солидный фундамент, на котором зиждется все здание спасения даже до вершины его, за которой следует «великая награда на небесах» (ср.: Мф. 5:3–16).

И опять, и вновь: в основе всех зол лежит гордость: в ней смерть и тьма. Святое же бесстрастие свойственно смирению, которое низводит человека до ощущения самого себя «ниже всякой твари» и неизъяснимым образом возносит чрез это превыше всего тварного.


Христианин–подвижник в своей по Богу жизни не должен уподобляться ни поэтам, ни писателям, ни психологам, ни философам, ни ученым. В своем обращении к Богу он устремляется вперед, не обращаясь на самого себя. То, что он действенно живет в молитве, оставит в его существе неизгладимый след, но увидит его в себе аскет лишь по прошествии долгого времени, когда внимание его ума остановится на прошлом. Тяга к Богу, в начале подвига, бывает настолько интенсивна, что дух человека в своем напряженном движении к Всевышнему взирает исключительно на Него Единого. Душа кающегося, видящего себя невыразимо далеким от искомой Истины, вся становится ноющей раной и умоляет уже возлюбленного начальной любовью Господа о милости и снисхождении к ней. Чувство греха, разрушившего наше богоподобное существо, порождает непередаваемое сожаление о том состоянии, в котором мы так долго пребывали; которое сделало нас вовсе недостойными Святого святых: может ли такой Господь принять меня, до конца растленного? Предстоит душа как бы на Страшном Суде. И чем сокрушительнее боязнь приговора, тем напряженнее молитва раскаяния. В часы перерыва телесного предстояния Богу делами повседневности существенная установка духа не меняется: он всей силой пребывает в том же движении к Богу.


На пятом году моего монашества вот что случилось со мной: игумен монастыря св. Пантелеймона, архимандрит Мисаил, однажды позвал меня к себе и дал мне «послушание» — учиться греческому языку, так как монастырь имел нужду в знающих этот местный язык и потому необходимый во всех сношениях с внешним миром, духовным и официальным. Я сделал положенный по традиции поклон, чтобы получить благословение на предстоящий мне труд. И когда я уже почти дошел до выхода из кабинета, он остановил меня и сказал: «Отец Софроний, Бог дважды не судит. Если вы исполняете возложенное на вас за послушание мне, то я явлюсь ответственным пред Богом, а вы пребывайте в мире». Говорил он, опустив голову на грудь, как бывает обычно при молитве; в голосе его отражалась серьезность, которую он придавал своему слову. Отправившись от него в библиотеку, чтобы взять там нужные для изучения греческого языка книги, я возвратился в келию; открыв грамматику аттического диалекта, я естественно сосредоточил внимание на читаемом. И что же? Я физически ощутил, как мой ум выходит из сердца, подымается до лобной части черепа и далее движется в направлении к книге. В тот момент мне стало ясно, что мой ум безысходно днем и ночью пребывал в сердце в течение семи лет моей покаянной молитвы. Я, по слову игумена, оставался спокойным внутренне. Сокрушенный болезнью (малярией), я пересиливал телесную немощь, чтобы учиться языку возможно большее число часов каждый день. Помню, однажды, когда я писал упражнения, мне, изнуренному, пришла мысль: если сейчас я услышу призыв к Суду, что будет со мною? В глубине сердца был покой: «Я встану и в мире пойду на Суд Божий». Этот момент теперь я особенно отмечаю, потому что он был вовсе не похож на усвоившееся мне настроение предстояния суду в большом страхе. Итак, за молитвы игумена был дан мне опыт такого мира. Мое новое занятие отнимало от меня возможность прежней молитвы, но благодать в весьма чудной форме неведомого мне дотоле мира не оставляла меня несколько месяцев моего усилия овладеть греческим языком. Так Бог не покинул меня, но и сердце мое тоже не отлучалось от Него.