женщины. Происшествие одновременно и развлекло, и озадачило профессора, взывая к присущему ему неутолимому инстинкту исследователя, ученого. Целыми днями, сообщил профессор, он тщетно старался разобраться, что означает рисунок. Доктор Гофмейер также осмотрел обрывок папируса, но был склонен считать, что подобные фигурки — грубые и неуклюжие — мог нарисовать в минуту безделья какой-нибудь школяр. Рисунок изображал мужчину и женщину, сидящих на скамье и окруженных чем-то наподобие орнамента. После приятного вечера, проведенного за учеными разговорами, доктор Гофмейер ушел; было это около полуночи. Час спустя слуги были разбужены низким и хриплым воплем, донесшимся из спальни профессора. Они бросились к двери; дверь оказалась заперта изнутри; в комнате царила тишина. На зов никто не откликнулся, и слуги взломали дверь. Их хозяин, мертвый и недвижный, лежал в постели. Окно было открыто, но никаких признаков чужого вторжения не обнаружилось. Послали за доктором Гофмейером, который вскоре прибыл. Осмотрев тело, тот заявил, что причину внезапной смерти своего друга и наставника установить не может. Одно обстоятельство, однако, заставило доктора Гофмейера задрожать от ужаса. Войдя в комнату, он заметил, что на постели лежит обрывок папируса, который профессор ранее показывал ему, и отложил клочок папируса в сторону. Теперь же, собравшись уходить, он случайно вновь оказался рядом с мертвым телом, склонился над ним и заметил, что губы и зубы покойного слегка раздвинуты. Раскрыв силой окоченевшие к тому времени челюсти, он — к своему глубочайшему изумлению — увидел под мертвым языком аккуратно сложенный обрывок папируса, который в точности походил на тот, что был обнаружен им на кровати. Он потянул — обрывок показался ему клейким. Поднес к носу — папирус издавал запах меда. Он развернул клочок папируса — и увидел рисунок. Сравнил его с рисунком на другом листке — изображения были схожи, как если бы два рисовальщика в спешке копировали один и тот же оригинал. Доктор в волнении заторопился домой и немедленно подверг найденный на папирусе мед скрупулезному химическому анализу: он подозревал, что в меде содержался яд — трудноуловимый, тонкий яд — послуживший орудием самоубийства, страшного, безумного самоубийства. Но вещество оказалось совершенно безобидным — чистый мед и ничего более.
На следующий день Германию потрясло сенсационное известие: профессор Шлешингер покончил с собой. Самоубийство, правда, некоторые газеты заменили убийством, не располагая ни крупицей доказательств того или другого. На следующий день в Берлине покончили с собой еще три человека, двое из которых были молодыми медиками; день спустя число умерших достигло девятнадцати, причем к бешеной пляске смерти присоединились Гамбург, Дрезден и Аахен. На протяжении трех недель с той ночи, когда профессор Шлешингер встретил свой необъяснимый конец, восемь тысяч человек в Германии, Франции и Англии умерли тем неожиданным и таинственным образом, что мы называем «трагическим»; многие, очевидно, наложили на себя руки, и у многих, как знак рабского и рокового подражания, под языком лежал намазанный медом обрывок папируса с нарисованными фигурками. Даже теперь — теперь, спустя годы — я содрогаюсь при этом ужасном воспоминании; но пережить такое, вдыхать каждодневно губительные миазмы, несущие удушающий запах смерти — ах, ужас и отвращение слишком глубоки и непосильны для смертного. Новалис где-то намекал на возможность (или желательность) одновременного самоубийства и добровольного возвращения всего рода людского во всепрощающее лоно нашего Отца — и