Снег, собаки и вороны | страница 40



Таким разъяренным он еще никогда не был. В запасе он приписывал мне слова, которых я никогда не говорил, мысли, которые никогда не приходили мне в голову.

Хриплым голосом, задыхаясь от кашля, он кричал мне в лицо:

— Чтобы мои сыновья пришли в эту больницу!.. Тьфу!.. В эту вонючую больницу?.. Да разве тебе понять, из какого теста мои сыновья? Разве тебе о них судить? Тьфу, тьфу! Все это из-за того, что я лег в эту вонючую, в эту проклятую больницу!..

Тут голос его надломился, он впился в меня влажным, полным страдания взором, потом беспомощно огляделся, повернулся ко мне спиной и накрылся с головой. Через минуту мы услышали приглушенные рыдания.

Многим здесь были знакомы эти вспышки гнева и возбуждения, охватывающие старика. Одни считали, будто таким образом он облегчает свое переполненное сердце, другие смеялись и спешили в такие моменты потешиться и поиздеваться над стариком.

Вскоре он успокоился, но весь день потом старался как-нибудь унизить и оскорбить меня.

Коверкая слова, сюсюкая, произнес он фразу из учебника:

— «Воробуски-несмысленыски, птенсики мои…»

Ночью он разбудил меня и, сотрясаясь от плача, стал просить прощения и снисхождения.

Он был такой жалкий, такой печальный и огорченный, что я растерялся:

— Что случилось? Да что случилось?!

Но он только сжимал мою руку липкими, ледяными, костлявыми пальцами и умолял:

— Сынок, дорогой… Не обижайся на меня. Я и сам не знаю, как это… Вдруг стал сам не свой… Какая я скотина, старая, презренная скотина… Сынок, дорогой, не держи на меня зла. Сам не знаю, что на меня нашло, сам не знаю…

Тусклый свет ночника освещал лицо старика — страшное и жалкое. Следы разрушительной болезни, подтачивающей его изо дня в день, сейчас проступили во всей обнаженности.

Костистый лоб резко выделялся, а глаза провалились, словно чьи-то пальцы вдавили их.

Он продолжал умоляюще бормотать:

— Пока не скажешь, что не обижаешься на меня, старого осла, слабоумного старика, не успокоюсь. Умоляю, только не думай, что я подлец…

Убедившись, что я не сержусь, он принялся, как обычно, за свои рассказы про сыновей и внуков.

Видно было, что утешение и спокойствие он обретал только в этих разговорах. Мне казалось порой, будто то, о чем говорил он или собирался сказать, только сию минуту пришло ему в голову и еще за мгновение до этого он и сам не знал, что польется у него с языка. Иногда слова его были противоречивыми, странными. Иногда мне казалось, что причудливые, замысловатые истории, извергаемые памятью старика, я где-то читал. Так было, когда он рассказывал, как все свое состояние истратил на сыновей, ради их счастья и благополучия, а они потом позабыли его.