Веревочная лестница | страница 55




1 Гинзбург Л. Я. Человек за письменным столом. Л., 1989. С. 299.

2 Там же.


1994

Две литературы, две правды, два…

В России всегда было две литературы. По крайней мере – две. В зависимости от того, как обозначать границу. Скажем, еще недавно их было еще больше. Советская, эмигрантская, нонконформистская. Официальная и неофициальная. Реалистическая и авангардистская. Традиционная и новаторская.

Этих литератур (и одновременно признаков, особенностей литературы) было так много только потому, что существовала одна принципиальная граница, которую для краткости можно обозначить как «железный занавес» или, еще короче, – советская власть. Но вот рухнула советская власть, и литератур, как было и до советской власти, опять стало две.

Имея в виду впоследствии дать более точные определения, пока обозначим их так – литература для будущего и литература для настоящего. Последнюю именовали по-разному, хотя именно во второй половине XIX века ее презрительно обозначали как искусство для искусства. И, конечно, только первая, озабоченная поиском смысла жизни и будущим (России, мира, человека), вдохновленная мечтой об этом прекрасном человеке, стала визитной карточкой русской культуры, по сути дела, синонимом России в глазах не только иностранных, но и отечественных читателей. А когда век кончился и началась советская эпоха, то почти все великие русские писатели и поэты оказались подверстанными именно к ней, великой русской литературе. Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Блок, Гоголь, Толстой, Достоевский, Чехов. Одна дружная семья, передающая эстафету в виде светильника разума по наследству, от поколения к поколению. И серьезно противопоставлять одного великого другому можно было только на частном (скажем, психологическом или эстетическом) уровне, ни в коей мере не отрицающем их принадлежность к одной традиции. А уж ставить под сомнение саму традицию и ее ценность…

За два века серьезно оспаривать ценность традиций великой русской литературы осмеливались всего несколько мыслителей, и первый среди них, конечно, Розанов. Его упреки казались и кажутся парадоксальными. Русская словесность благодаря ее особым качествам, по мнению Розанова, подменила собой жизнь. Как пишет Николай Болдырев в статье «Молитва по имени Розанов», «словотворческий экстаз и высосал соки нации. Жизнь ушла в Слово, оставшееся на полках», а жить ради слова и жить ради жизни – разнонаправленные процессы.

Россия, саркастически писал Розанов, есть страна, населенная писателями. И великий дефект всего российского миросозерцания лежит в расторжении и отнесении на противоположные полюса кажущегося «идеальным» и кажущегося «животным». Это расторжение имеет, конечно, религиозную основу, но подпитывается и философией (так, например, для Декарта животное есть «автомат механический»); но в результате это расторжение подчинило себе и всю систему социальных практик. «Это расторжение не только губит животное в нас, т. е. “живое” и самую “жизнь”, изъяв из нее “идеал”, “свет”, “просвещение”, но и обратно: оно внесло безжизненность в наши предполагаемые “идеи”, бессочность, бескровность. И даже больше: это ввело подлог в наш “идеальный мир”, заменив в нем кровные мысли фикциями, “в которых не было бы ничего земного и грязного”, – и нет в них ничего, кроме лукавого обмана, и нас, поддающихся на этот обман, обольщаемых его “чистотою”. Мы поклоняемся пустоте; и в то же время не поклоняемая более жизнь, естественно, сперва мутнеет, потом дегенерирует…»