Намотало | страница 57
Разные виды не желают знать ничего о жизненных циклах друг друга. Ведь три их было, три! И ни малейшего подозрения… Три несчастных черепахи-гоголя, проснувшихся, может быть, под землёй, или откопанных ещё каким-нибудь зубастым видом и съеденных заживо.
Вот и мои не заметят когда-нибудь, как музыка разорвёт мой мозг.
Я вхожу, и это сразу начинается: на кухне Дина готовит, а ей в это время поёт радиостанция «Эльдорадио» («а ты предлагаешь мне слушать, как шипит масло на сковороде?»). В гостиной нет никого, но когда туда в последний раз выходила Дина, там одна музыковед рассказывала о Вагнере (а не слушать её нельзя — у неё же так красиво лежат волосы, и она очень… приятная), а теперь уже течёт расплавленное «Золото Рейна». Из комнаты Лёни раздаётся «Аранхуэсский концерт» в какой-то современной обработке, который, впрочем, очень скоро начинает кашлять рэпом. И ещё мой собственный телефон разражается «Маленькой ночной серенадой» (почему-то в наборе мелодий мобильного не оказалось обычного звонка!). О, как я ненавижу вас, как вас много! Да, я гаситель жизни! Значит, так, сперва серенада. Умри, ночной воздыхатель! Дину, то есть «Эльдорадио», разумеется, я тоже быстро ликвидирую — поворот колёсика, щелчок, как будто клопа раздавили, — и конец. Музыковеда-валькирию погасить труднее — для этого надо найти пульт, что непросто. Но и когда я найду его, а я его найду! — останется рэп. И мне придётся колотить в закрытую изнутри дверь Лёниной комнаты, зарабатывая себе славу психопата, и кричать: «Выключи немедленно!», и даже когда он меня услышит, а это случится далеко не сразу, то не выключит совсем, а только сделает потише, но клянусь: если даже рэп будет говорить шёпотом, я всё равно его услышу!
Ничего этого я делать не буду — я буду стоять, опустив руки по швам, не зная, как дальше жить, а именно, куда сейчас идти, куда вот сию секунду шагнуть, и можно ли вообще сделать шаг — вдруг ты разойдёшься на все четыре стороны, как злой волшебник в старом фильме-сказке про Аладдина. И в голове у меня раздастся жалкий треск — будто нашли в кармане завалявшийся, давно не стираный платок, слипшийся от давних слёз и соплей, и пытаются его расправить. Разве вы не слышите? Нет? Почему через три минуты после того, как я выключу, вы включаете снова? Нет, глупая черепаха, мы не знаем, что́ тебе не живётся у нас.
Ни за что не пойду теперь в филармонию. А раньше ходил? А раньше ходил. Я не знаток, я просто так, я ходил. Я крутил эти обручи «Болеро», как барышня из художественной гимнастики. Плевать мне было, что все говорили, что это музыка мрачная, страшная, что это звучащий завод или фабрика. Мне лично Равель доказывал этой пьесой, что мир единодушно не возражает, чтобы со мной когда-нибудь случилось нечто прекрасное, томительное и таинственно-тягучее. И флейты, и гобои, и струнные, которые вступают позже, — все согласны. И что Равель запрещал наращивать темп, тоже был молодец: всё придёт в свой черёд, она вступит наконец, эта труба-пикколо, и будет петь то же, что и другие, но лично для меня. И вступила же, вступила, я дождался, это случилось! Но длилось определённое количество тактов, вот в чём подлость. А после ритм съел мелодию, — говорят, так всегда бывает. О, музыка — звонкий, прекрасный, волшебный… храп.