Намотало | страница 28



Она ему нравилась, очень нравилась. И даже не стала нравиться меньше, когда он увидел её слёзы, что было бы вполне естественно. Просто у него такое уже случалось, да хоть с женой, и с некоторыми другими женщинами, и он знал, что никакого чуда не происходит, ничего это не решает, а лишь служит неплохим вступлением к тому, чем вряд ли стоит заниматься в кабинете химии на пятом уроке.

«Да он просто растерялся и потому не обнял её», — скажете вы.

Хорошо, хорошо. Он просто растерялся.

Физику было неловко. Как если бы он поленился искать в кошельке мелочь для ребёнка-попрошайки, а себе сказал, что всё равно этот рубль у мальчика отберёт злой дядька, который его поставил здесь, в метро. И физик ходил по кабинету: то поднимался на возвышение, то опускался, смотрел на таблицу Менделеева, и всё попадались ему инертные газы — аргон, неон и гелий.

Француженка вышла на заднее крыльцо. Урок ещё шёл, и на школьной спортплощадке бегали 300 метров. Упитанная физкультурница, обтянутая синим спортивным костюмом, кричала:

— Давай, Лунин, давай, набегай, не укладываешься! Давай, давай, давай!

Костя Лунин, грузный девятиклассник, уже далеко отстал. Даже француженке издали было видно на его лице то страданье, тот стыд за свою неполноценность, который ни с каким физическим напряжением не спутаешь. А физкультурница стояла ближе.

— Не укладываешься, Лунин!

Никогда он не уложится. Тут-то француженка и заплакала — так, как должна была плакать пять минут назад в кабинете химии. А когда успокоилась и увидела чисто промытые новостройки, уходящие в бесконечность, и синий небесный коридор, то вспомнила… В детстве, кажется, лет в шесть, она оказалась с мамой в новом районе. Это был, конечно, совсем другой район, и даже другой город. Мама остановилась поговорить со знакомой в янтарных бусах, а девочка, предоставленная себе, увидела такой же синий коридор между двумя длинными рядами домов. Она крепко вцепилась в мамину руку: наверно, поняла, что предстоит бесконечно идти на синий цвет мимо белых башен точечных домов, что это, собственно, и есть жизнь. Подобных слов она себе, разумеется, тогда не говорила, но «жизнь» — непривычное, не шестилетнее слово — не то чтобы сказалось, а так, пробежало, проскочило. И через тридцать лет ей опять напоминают… И последний дом не стал ближе, он вообще не определяется. И та же детская смесь азарта, смятения, предотъездной какой-то тоски, и то же дурацкое, теперь-то уж точно ничем не оправданное предчувствие нового. И нет на картине места ни маме, ни физику, никому. А вцепиться нельзя даже в школьные перила, потому что их тоже нет на заднем крыльце, с которого дети сбегают на спортплощадку.