Проклятие | страница 13



Когда Феня проходила стороной в улицу, кто-то крикнул из толпы:

— Вон Мишкина-то пасе́стра идет, гляди, ребята!..

Он выскочил вперед, сложил руки возле груди и качая ими, как будто убаюкивал ребенка, запел:

— А-а-а, а-а-а, а-а-а!..

— Хо-хо-хо! — гулко и раскатисто отозвались в толпе и, ободренный этим грохотом, парень вдруг закинул плечи и голову назад, неестественно выпятил живот и сделал бесстыдное движение.

— Ох-хо-хо-хо хо-хо! — хохотала толпа, — ах, бес, во-о-от бес! — восторженно гудело в ней.

Феня равнодушно посмотрела на парня и, не прибавляя шагу, прошла мимо. Она узнала его — это был Сережка из Щемериц — приятель Мишки, обманувшего ее. Но так уже полна была душа ее скорбью, что эта выходка скользнула по ней сверху и незаметно, не задев ее.

Дома старуха долго бранила ее за то, что долго ходила. Потом пришел откуда-то Мишка, от которого пахло водкой, и тоже бранил. А вечером, когда стемнело совсем, Феня переливала процеженное молоко в темных сенях и пролила, наклоняя из налитого до краев горшка. Старуха увидела это и накинулась бессмысленной обидной бранью.

— Сволочь этакая, сама отпила полгоршка, а после полила пол-то, чтобы видимость дать! — кричала она нелепо и широко взмахивая руками, — знаю я тебя обжору проклятую, только бы сгрезить где… У-у-у… проклятая!..

Она сказала страшное оскорбительное слово и, замахнувшись, крепко ударила Феню в плечо сухой черной рукой. Та съежилась, вобрала голову в плечи и молча ушла в свой амбар.

Легла на старый, слежавшийся комками сенник; когда вытянулась — опять где-то внутри настойчиво и властно толкнул кто-то раз, другой, потом третий. Потом завозился и затрепыхался до тошноты, и нельзя было найти положения, чтобы он успокоился.

И стало ясно, ясно до обморока, до жуткости, что он жив, живет и будет жить, что сомнений быть не может, что нет надежды на то, что его незванная, нежеланная жизнь не придет и не станет над Феней жестоким и страшным проклятием…

— Ох, горе мое горькое, проклятый ты, проклятый! — завыла Феня и заерзала на старом продавленном сеннике, извиваясь и не в силах подняться, как прижатая палкой к земле змея, — проклятое ты, нежданное, чтоб ты проклят был, окаянный!..

Она плакала, и вся долго, по каплям копившаяся злоба — на Мишку, на себя, на старуху, на жизнь — перешла на это таинственное, еще не известное существо, что зародилось в ней и жило, и требовало…

И в этой жгучей, горькой злобе она заснула.

Ей снилась ночь — черная и холодная, влажной темнотой прилипающая к лицу, страшно и насмешливо заглядывающая в глаза. Уходила куда-то вдаль дорога — грязная, липкая, в которой ноги тонули выше щиколотки, и каждый шаг требовал неимоверных усилий… И была одна странность: ей хотелось сесть, отдохнуть, не идти, даже совсем не двигаться, но ноги шли сами и медленно и упрямо вытягивались они с огромным напряжением из грязи, липкой и зловонной, и ступали все дальше и дальше, неся послушное колеблющееся тело..