Момемуры | страница 43
Когда она вышла, мы разговорились о том доме, который у каждого только один, куда тянет вернуться, а все остальное лишь сублимация. Возможно поэтому великий и несчастный Кобак (находившийся тогда в зените славы и не ведавший о том, что последняя изданная им книга оттолкнет от него почти всех читателей и издателей) жил только в отелях, годами не обзаводясь ничем своим. Я рассказал, как встретил однажды его в шикарных апартаментах слишком дорогой гостиницы, где он занимал чуть ли не целый этаж и где, однако, не было ни одного отпечатка живого или жилого, вроде маслянистого лунообразного пятна на обоях под лампой, оставленного прислонявшимся затылком. Как в целлофане. А потом в цепи неясных ассоциаций припомнил, как в тот день в Рамос-Мехиа, когда я, глядя на несколько понурый вид Бартона, спросил, где Алменэску, он ответил: “Нету, приехал муж, сказал, что плохо себя ведет, завязал в узелок и увез”.
Мы встречались с ним в общей сложности раз пять-семь, пока эти беседы, слишком умные, длинные и серьезные (как прустовский период), чтобы иметь хоть отдаленный привкус приятельских отношений, не перестали меня занимать. После “Акрополя” Бартон был озабочен тем, что издательства разрывали ранее заключенные с ним договоры, выплатив аванс, но нагрев на какие-то там тысячи, а я к тому времени не заработал литературой ни песо, да и не хотел зарабатывать — слишком многое было разным, и я уходил вбок и в сторону (что одно и тоже), вспоминая все реже и реже, обретая новых знакомых и собеседников, брел по какой-то аллее, обсаженной деревьями с редкой кроной, с роением пятен света и тени на красноватом и сыром песке, потом заворачивал, растительность менялась прямо на глазах, скромный скандинавский ландшафт заменялся экзотической флорой, а тени становились круглей и короче, пока однажды, переписывая все из старой записной книжки в новую, не оставил на вторую букву алфавита пустое место. И только впоследствии, заходя в соседнюю подворотню, у цветочной лавки, где жил новый колониальный обериут, иногда вспоминал, что анфилада проходных дворов с гулким и сырым эхом подворотен кончалась темной лестницей, кажется, на втором этаже переход на другую лестницу, и из-за двери уже лаяла и скребла коленкор собака, а ты...»
Что ж — как это ни грустно — попытаемся поверить: встреча поколений — встреча двух цивилизаций. Но вот последний отрывок из синей записной книжки.
«Я позвонил ей в один пустой столичный вечер, никуда не поехав и маясь от пустоты чужой квартиры, одурев от работы, чтения западных журналов и “Ювелирного озера” г-на Сократова в “Отклике”, от которого стоял оловянный привкус во рту и шум керосинового прибоя в раздраженных перепонках. Набирая номер, я разглядывал “Мисс-октябрь” — блондинистую нью-йоркскую блядушку в розовой пене, выглядывающую из изумрудного глянцевого омута обложки затрепанного “Плей-боя” на столике. Позвонил, ибо уже несколько лет не давали покоя (хотя покой, пожалуй, слишком, — так, небольшая заноза) валяющиеся где-то там у Алменэску те мои убогие тексты, все остальные экземпляры которых я хищно выследил и тут же уничтожил. Забрать и лишить жизни. Не очень удобно, но надо. Гудки, гудки, никого нет дома, мотается по каким-нибудь делам, ее недавно избрали почетным членом американской Академии наук, и она тотчас написала вдохновенные вирши в защиту уже колониального академика — раздался щелчок, и тоненько: “Алле! Алле! Слушаю!” Сдержанно напомнил о себе, высказал просьбу. Возможно, она меня не узнала (немудрено) и не поняла, кто и зачем звонит, или по другой причине на нее нашла волна тихой истерики, в результате чего на меня обрушился какой-то ласково-идиотический бред. Про какие-то ключи, которые она потеряла и теперь не знает, что делать. Перемежая тему ключей с восторгом ненужной благодарности явно не по тому адресу. Я слушал, слушал, затем невнятно извинился и, ощущая, как прогнулась душа от осевшей грусти, тихо повесил трубку».