Момемуры | страница 39



Пока он читал, я разглядывал помещение. Свет из нескольких окон как-то странно перемешивался посередине, создавая белое слепое пятно, что сдвигалось то влево, то вправо, висело белой Гренландией чуть выше столика с полупустой бутылкой водки (конечно, это была русская водка, а не джин, как мне показалось вначале) и другой, порожней, на полу. Предметы казались неестественно отчетливыми, будто подретушированными и обведенными жирным грифелем. Пуговица на узком в трещинах подоконнике рядом с распотрошенной пачкой папирос, в рыхлый разрыв грубо толкались невидящие пальцы и мяли папиросу в ожидании точки или конца абзаца, а затем Бартон прикуривал.

С Алменэску я несколько раз встречался взглядом, читая в нем то же (только сейчас сфокусированное в точку), что рассеивалось ею по телеэкрану в еженедельных программах «Женский час»: аффектированную вопросительность, экзальтированный надлом и обращенный равно ко всем призыв. Артистическая грация в каждом жесте. Как и в каждом ее четверостишии, где прозаизмы соединялись с высокими словами посредством дательного падежа и слово плавало в строке, наполненной пеной нервозной женственности. Что-то в ней вызывало беспокойство. Хотя нужно признаться, что я вообще с опасливой осторожностью относился к женщинам, постоянно находящимся на границе тихой истерики и восторженно артистичным, даже если эта артистичность естественна для них как кожа.

Заговорили сразу, как только Бартон кончил чтение. Те двое или трое статистов, с дамой между ними, высказывались односложно, создавая ровный непритязательный фон. Зато Алменэску собирала всеобщее внимание, как вогнутая линза солнечные лучи, поворачивала его, ориентировала по-своему, будто грела различные участки тела поворотом рефлектора, и сразу натягивала узду, если чье-то внимание ослабевало. Речь шла о незнакомой румынской девочке, которая сидела в одном захолустном театральном зале позади Алменэску, и та, ряда на четыре ближе к сцене, постоянно чувствовала на себе пристальный взгляд девочки. В ее устной речи присутствовало твердое и ощутимое как заноза тире г-жи Морозовой, заменяющее жест и глагол, и это тире она обозначала плавным взмахом руки вверх, осыпая при этом пеплом узкие бриджи. «Обернусь — смотрит. Посижу еще немного, скошу взгляд вбок — опять глаза. Девочка, маленькая, черненькая, слишком серьезная, а глаза — блюдца. Руку поднесу, чтобы волосы поправить, провести по лицу, рука тяжелая, как не моя — не поднять. Обернусь — смотрит. Не мигая. Меня уже дрожь бьет — такие глаза. Мистика какая-то. Чувствую, что вся в ее власти. Ничего больше не вижу и не слышу, только оборачиваюсь — глаза — и не могу отвести взгляда». И так далее, варьируя эту тему словно заплетаемую косицу, пока не отвердело в восприятии не только тире, но и эти глаза. В промежутке ко мне: «А вы так и приехали — без шляпы и в пиджаке?» — осматривая мой черный пиджак и белую сорочку с галстуком. «А что у вас за книжка?» — шуршала разворачиваемая газета. — «Ого, вы ее, наверное, в подарок принесли? — Алменэску — Нет? А я-то думала — в подарок. Мне кажется, что я о вас где-то уже слышала, как, вы сказали, ваша фамилия?»