Практические занятия по русской литературе XIX века | страница 83



Вопрос о добре и зле в душах людей Достоевский решает ве в духе штирнеровского «Единственного» — предтечи Ницше, а скорее в духе Шеллинга, когда зло рассматривается как результат недостаточности, неполноты и слабости добра и возникло из одного с ним источника. Это высокое зло, связанное со страданием, — свидетельство активной готовности души для добра. «Если бы в теле не было корня холода, невозможно было бы ощущение тепла, — писал Шеллинг. — …Вполне верно, поэтому, диалектическое утверждение: добро и зло — одно и то же, лишь рассматриваемое с разных сторон… Поэтому же вполне справедливо и то утверждение, что тот, в ком нет ни сил, ни материала для зла, бессилен и для добра — наше время дало нам достаточно убедительные примеры этого»[173]. По мысли Шеллинга, «человек поставлен на вершину, где имеет в себе источник свободного движения одинаково и к добру и к злу: связь начал в нем — не необходимая, но свободная. Он — на распутье, что бы он ни выбрал, это решение будет его деянием»[174]. Гармоническое единство двух начал — добра и зла — и есть бог. Стремление достичь этой гармонии — путь человека к совершенству, приближение его к богу.

В романе Достоевского теорию Раскольникова в ее сниженном, лишенном романтической философской основы варианте передает Свидригайлов. И теория выглядит пошлой, эгоистической, как говорит Свидригайлов, «теория, как всякая другая». Именно Свидригайлов выдвигает на первый план мысль о гениальности как праве на злодейство ради высокой цели. «Тут, как бы это вам выразить, — говорит он Дуне, — своего рода теория, то же самое дело, по которому я нахожу, например, что единичное злодейство позволительно, если главная цель хороша. Единственное зло и сто добрых дел!» (379).

Раскольников сам больше всего ценит в своей теории и оберегает высокое романтическое начало. Проанализируем подробно первую встречу Порфирия Петровича с Раскольниковым. В ней антигуманный смысл теории подчеркивается насмешливой и язвительной речью следователя, а гуманистическая основа, на которой она возникла, — речью Раскольникова.

Обратим внимание студентов на то, что дополняет слова беседующих: портрет Порфирия Петровича и ремарки автора, характеризующие поведение, жесты и мимику говорящих. Оба героя выглядят здесь непримиримыми антагонистами. Во внешнем облике Порфирия Петровича соединяется как бы несоединимое: что‑то земное, суетное, нездоровое с серьезностью, бодрый ум с безволием, откровенность с неискренностью. «Это был человек лет тридцати пяти, росту пониже среднего, полный и даже с брюшком, выбритый, без усов и без бакенбард, с плотно выстриженными волосами на большой круглой голове, как‑то особенно выпукло закругленной на затылке. Пухлое, круглое и немного курносое лицо его было цвета больного, темно–желтого, но довольно бодрое и даже насмешливое. Оно было бы даже и добродушное, если бы не мешало выражение глаз, с каким‑то жидким водянистым блеском, прикрытых почти белыми, моргающими, точно подмигивая кому, ресницами. Взгляд этих глаз как‑то странно не гармонировал со всею фигурой, имевшею в себе даже что‑то бабье, и придавал ей нечто гораздо более серьезное, чем с первого взгляда можно было от нее ожидать» (194—195). Тон и жесты его близки к фиглярству. Раскольников видит, что он «явно насмешливо посмотрел на него, прищурившись и как бы ему подмигнув», говорит он то «спокойно и холодно», озабоченно глядя в сторону, то «с чуть приметным оттенком насмешливости», то «с каким‑то бабьим жестом» качает головою.