Пилигрим в море | страница 43
Что касается меня, то мне труднее всего было, скрывать все от матери. Чтобы она не заметила, как я ухожу по ночам, мне приходилось ждать, пока она не заснет, и тогда, как можно тише, выбираться из дома. Но она, очевидно, обнаружила, что есть основания для подозрений, и бодрствовала, лишь притворяясь, что спит, чтобы следить за мной, за тем, чем я занимаюсь. Когда я под утро возвращался домой, она, как мне казалось, тоже часто бодрствовала; должно быть, и сна на ее долю выпадало совсем немного. Она совала нос во все мои дела, пытаясь вынюхать, что же происходит. И своим материнским чутьем, или как там его называют, она довольно скоро поняла, что со мной случилось и что означают мои ночные прогулки. Она начала меня выспрашивать, задавать коварные, каверзные вопросы, на которые не так-то легко было дать вразумительный ответ. Я старался, как мог, но она не позволяла обмануть себя и поняла в конце концов, как одно связано с другим.
Тогда она настроилась на то, чтобы разузнать, кто та женщина, что поймала ее замечательного сына в свои дьявольские сети. Не понимаю, как ей это удалось. Она выдала себя тем, что не смогла не выказать своего удивления по поводу того, что эта мерзкая тварь принадлежала к столь знатной семье. Это ничуть не уменьшило ее ненависти к ней, злобного выражения, появившегося на ее старом худом лице, которое я с удивлением заметил. Казалось, будто я раньше не видел это столь знакомое мне лицо. Вообще говоря, я обнаружил у своей матери такие свойства, которые никогда прежде за ней не знавал или же не обращал на них внимания. Должно быть, они были у нее еще раньше, хотя неприятные проявления вовсе не были направлены против меня, так что мне самому они не причинили зла. В таких случаях ведь не очень замечаешь злобу близкого тебе человека.
Теперь же ее гнев обратился в значительной степени также и против меня. Она осыпала меня презрительными насмешками и злобными упреками, более похожими на поношения. Удивительно то, что она не пыталась поговорить со мной начистоту, уговорить меня отступиться от своего страшного греха и отыскать путь обратно к Богу.
Может, она на это и надеялась, но не говорила. Видно, не в ее духе было молить и увещевать меня. Она лишь неистовствовала, угрожала и снова неистовствовала, призывая проклятье Божие на мою голову. Казалось, я обманул ее или, вернее, ее Бога в чем-то, украл у Него то, что принадлежало Ему, - а я ведь это и сделал. Ведь она передавала меня, свое дитя, - Богу, в Его нежные объятия, вместо того чтобы оставить меня в своих собственных. А теперь я похитил у Бога ее драгоценный дар, так что Ему должно было гневаться и на меня, и на нее. Она рисовала мне все муки ада, кои только могут обрушиться на священника, на человека, посвященного Богу, если он изменил своей клятве и стал распутником и виновником нарушения супружеской верности. Хуже этого ничего не может быть, этот грех позволяет дьяволу мучить свою жертву сколько угодно. Она буквально захлебывалась, расписывая, как он будет мучить меня. Она передавала меня дьяволу с той же истовой пылкостью, как прежде Богу, переложила в его объятия, как прежде в объятия Бога. В собственные свои объятия она меня никогда не заключала. Теперь она была столь же бесчеловечна, как и тогда. И я подумал о том, о чем прежде, как ни странно, не думал. Ведь когда я был маленьким, она никогда не обращалась со мной как с ребенком, как со своим родным, маленьким, совершенно обычным ребенком. Я не мог вспомнить, чтобы она когда-нибудь ласкала меня, гладила по головке или хоть иногда шутила бы со мной, дергала бы меня за ухо, или ущипнула за подбородок, или же что-нибудь в этом роде. Я всегда был чем-то особенным, всегда избранником, избранником ее и Бога. Отданный, отданный другому. Господину Всемогущему на потребу Ему. Ему уступила она свое единственное дитя.