Наследники Лаврентия Берия. Путин и его команда | страница 2



— Вы там не чувствуете себя дома?

— Нет.

— Какая страна для вас самая близкая?

— Пожалуй, я не сумею назвать такой страны.

— А где ваш дом?

— В Кембридже, там я живу уже 20 лет. Впрочем, это вообще для меня не проблема — земля, дом… Когда Набокова спросили, где бы он хотел жить, тот ответил: «Если можно, в большом комфортабельном отеле». А для меня это не важно — я очень быстро привыкаю к новому окружению, обычаям, языку.

— Не очень верится в это. Ведь вы постоянно занимаетесь именно Россией.

— Как раз больше всего времени я трачу на занятие нейрофизиологией мозга. А книги о России?.. Это зависит не от меня, а от издателя — рынка, спроса и т. д. А я издателя слушаю. Например, сейчас буду писать книгу о Западе.

— Я так упорно расспрашиваю вас об этом, потому что многие русские писатели говорят, что не могли бы жить вне своей страны. И я хочу понять, почему они не могли бы там писать, а вы — можете?

— Во-первых, большинство русских писателей не знают иностранных языков, а литература и язык для них неразделимы. Сказать правду, из русских писателей, вынужденных эмигрировать, только Виктор Некрасов немного говорил по-французски, а вот Андрей Синявский не знал ни слова, так же, как и Владимир Максимов. У меня было такое впечатление, что Максимов интуитивно боится, что французский язык «разбавит» его русский, а вместе с ним и творческие возможности.

А я — как Бродский или Набоков — пишу на английском и даже предпочитаю его русскому. (Впрочем, возможно, дело в том, что я не пишу ни стихов, ни повестей, только эссе, а их можно писать на любом языке.) Русский язык очень эластичный, романтичный и очень неточный. По-русски невозможно писать кратко. Когда американские или английские газеты заказывают мне статью, обычно говорят: 1200–1800 слов. По-русски это абсолютно невозможно, человек даже не успеет начать!

— Вы говорите, что в СССР чувствовали себя иностранцем. Почему же там вы делали вещи, за которые приходилось платить такую страшную цену?

— Я это делал не для России. Мы, диссиденты, друг другу говорили прямо: мы делаем это для себя. Бывает так, что человек не может повести себя по-другому, потому что тогда он перестанет быть самим собой. Это была, если хотите, защита собственной человеческой суверенности. Это было, между прочим, характерно для диссидентского движения в России. В Польше или Чехословакии было немного иначе. Там в деятельности оппозиции было больше политики и ощущения национальной несвободы. Российские диссиденты были свободны от национализма. Когда сейчас я вижу боевиков со свастиками на улицах Петербурга, я не понимаю, что происходит.