Тринадцатый ученик | страница 6



Внезапно Бармалей хихикнул и, должно быть, тоже пораженный нагромождением дурновкусия, тыча то в спину Жанны, то на приближающегося Сашка, ляпнул:

— Дуракова невеста!

Как ни жестоко, ни пошло, ни грубо это звучало, нельзя было не признать, что налицо всего-навсего констатация факта. Да, без сомнения, оттенок дурного и грубого смеха присутствовал здесь. Но, закрученный в воронку происходящего, Паша заметил девочку, в самое это неподходящее мгновение выглянувшую из проулка. Обыкновенная — крепкая, румяная деревенская девочка, растущая на парном молоке и свежих овощах, — дочка безумной Жанны.

— Заткнись! — Паша вскочил со скамьи.

Но апогей миновал. Девочка исчезла, зато появилась тетя Нюра и резко отчитала Бармалея:

— Дурак — а тебе не чета! Он же дитё! — и пошла навстречу Сашку.

— Ись, ись! Мамка.

— Жрать просит, — пояснил отчего-то устыженный Бармалей.

— Ись, ись!

— На-ка, на-ка хлебушка! — тетя Нюра извлекла из кармана сухарь, и Паша подивился на ее преобразившееся, ласковое, просветленное обличье.

Он заставил себя встать, приблизиться, заглянуть через плечо старухи в бессмысленно-голубые глаза идиота. Тот улыбнулся и выдал свое коронное «Ись, ись!».

— Хватит, ненажора! — наставительно произнесла тетя Нюра, а Паша положил себе за правило иметь в кармане сухарик или карамельку — для угощения.

В дебрях сада — рай, тишь да покой, ласкает глаз зелень. Чудесно вот так прилечь, облокотившись о ствол старой, разлогой яблони. Спрятаться, забиться в укромный уголок и исподтишка, из кущей, из зарослей, наблюдать жизнь. Что ж, поглядим, как она развернется от ветхозаветного древа! жизнь, омраченная вырождением. Вздохнуть поглубже, расслабиться, поглядеть в небо… О каком мраке идет речь, когда сияет день и душа задыхается от восторга, созерцая творение? Аукается прошлое: он, пацан, в саду во власти детских, беспечных игр и грез, а в доме — баба Маша и томятся на противне пироги — ведь май, праздники; и мать стирает на табурете у крыльца в белом эмалированном тазу: «Паша, сынок, сгоняй за водой!» Но их нет. В доме пусто, а вся ответственность за род Алехиных лежит на Паше, свободном (от чего?) художнике. И на пригреве достает его ледяной сквознячок смерти, а вперед он не смеет шагнуть, боясь ошибиться.

«Господи! Как мне развращенным моим, раздерганным умом объять мир, а на меньшее… на меньшее я не согласен. И вечно претендую иметь сотворенную Тобой жизнь в качестве материала. Ну не смешно ли это, не смешно ли — тень дегенерации легла на родную деревню и впору классифицировать чудиков, дебилов и безнадежных помешанных и вывешивать таблички: «Паноптикум»? В котором ряду мое место?»