Состязание певцов | страница 7



Итак, Вольфрамб вскоре тоже поехал в Эйзенах. Когда он вошел в комнату к Генриху, тот лежал на своем ложе, бледный как смерть, глаза его были полуприкрыты. Лютня висела на стене и уже покрылась толстым слоем пыли, струны ее были порваны. Увидев друга, он с большим трудом чуть приподнялся и с улыбкой, искаженной гримасой боли, протянул ему руку. Когда же Вольфрамб присел к нему на постель, передал ему сердечные приветы ландграфа, певцов-мастеров и сверх того сказал немало ласковых слов, Генрих заговорил голосом слабым и печальным:

— Как много невероятного, небывалого приключилось со мною! Я безумствовал среди вас, и вы, должно быть, сочли, что некая сокрытая в моей груди тайна мучит и губит меня. Ах! для меня самого оставалось тайной состояние мое, страшное и безнадежное. Нестерпимая боль пронизывала мою грудь, однако неведома была мне причина ее. Все, за что я ни принимался, казалось мне жалким и ничтожным: лживо, и слабо, и не достойно даже начинающего ученика звучали в моих ушах напевы, прежде столь ценимые мною. И тем не менее, подстегиваемый тщеславием, я горел одним желанием — превзойти всех мастеров-певцов. Неизведанное мною счастье, высшее неземное блаженство грезилось мне: словно яркая, блещущая золотом звезда стояло оно высоко над моей головой, и я должен, должен был либо достичь таких высот, либо погибнуть без надежды на спасение. Я всматривался в высь, я, полон томления, в тоске протягивал руки к высокой звезде, а тогда ужас холодными, как лед, крылами касался меня и я слышал: «К чему тоска, к чему надежда? И ты не слеп, и сила твоя не сломлена, — так разве не в состоянии ты видеть луч надежды и обрести неземное счастье?» Теперь же, теперь тайна моя открылась мне. И это для меня верная смерть, однако в смерти приобщусь к неземному блаженству. Я лежал в своей постели, немощный, больной. И вот однажды, среди ночи, лихорадочное безумие, заставлявшее меня метаться в постели, не находя себе места, вдруг отпустило меня, и я почувствовал, как в тишине и покое нисходит на мою душу кроткое, благодетельное тепло. Мне чудилось, будто я плыву на облаках, в бескрайних просторах неба. И тут молния прорезала мрак небес, и я громко вскрикнул: «Матильда!» Я проснулся, и сон исчез. Но сердце мое стучало в сладостной робости, в неописуемом блаженстве, каких не испытывал я доселе. Я знал, что во сне громко звал Матильду и был испуган тем, что — так думалось мне — голос мой разнесся по лесам и полям и что все горы и все ущелья повторяют сладостное это имя, что на тысячу ладов они поведают ей самой, сколь несказанно крепко люблю я ее, готовый идти за нее на смертные муки, что это она и есть яркая звезда, которая, заглянув в мою душу, пробудила в ней всепожирающую боль безнадежного томления, так что теперь языки любовного пламени вырвались и поднялись высоко к небу, а душа моя жаждет — исходит в томлении по ее красоте, по ее прелестям! Теперь, Вольфрамб, ты узнал мою тайну. Узнал — и схорони ее глубоко в душе. Ты видишь, что я спокоен, дух мой светел, и ты поверишь мне, если я скажу тебе, что скорее погибну, нежели обреку себя на позор и презрение глупыми своими домогательствами. Но ты, ты любишь Матильду, она отвечает тебе такой же любовью, и я обязан был все рассказать тебе. Как только я поправлюсь, я пущусь в путешествие в дальние страны, нося смертельную рану в своей груди. И когда ты услышишь, что жизнь моя окончена, тогда скажи Матильде, что я, что я…