Похищение Европы | страница 3
Моя история — это в некотором смысле история гадкого утенка. Лет до четырнадцати я был довольно несимпатичным ребенком. Строго говоря, все дети, выйдя из первого своего семилетия, внешне малопривлекательны, но нарушение пропорций в моем растущем организме было как-то особенно заметно. Это касалось размера рук и ног, овала лица и даже цвета волос, изменивших свою структуру и отливавших самыми невообразимыми оттенками.
Будь я в ту пору просто некрасив, это было бы еще полбеды. Я был непривлекательным. Едва я начинал отвечать урок, на лице учительницы появлялась нерадостная смесь скуки и терпения. На переменах я стоял, опершись о дубовые панели коридора, руки мои были сомкнуты в замок за спиной, и я знал, что если ко мне подойдет кто-то из моих товарищей, этот замок сожмется еще крепче, до боли, до белизны пальцев. Но ко мне никто не подходил. Это дерево было мной отполировано. С каждым классом моя макушка доходила до новых изгибов резного орнамента, да и сам я стал чем-то вроде неотъемлемой его части. Из полутора десятков Шмидтов, учившихся в нашей школе, я был самым безнадежным.
Я не был изгоем, и меня никто не обижал, так что скольжение по дубовым панелям имело чисто внутренние причины. Если бы меня спросили тогда, что, собственно, со мной происходит, я бы ответил, что, когда я стою у стены, тоже хочу стать стеной. Это было бы непосредственным, но самым точным определением моих стремлений.
В непростой обстановке моего детства меня могли бы поддержать родители, но то, что происходило между нами, было общением особого рода. Это были странные отношения по касательной. Забавно, что самовыражение «по касательной» выглядит здесь неуместно, потому что как раз родительские прикосновения были тем, чего я особенно не любил. Когда, подходя сзади, отец клал мне ладонь на шею и спрашивал, все ли мне понятно в домашнем задании, я съеживался. Я отвечал «да» в том даже случае, когда мне не было понятно ничего — только бы он поскорее снял свою ладонь с моей шеи. Я с трудом выносил, когда мать поправляла что-либо на мне перед выходом из дома, и настоящим мучением было для меня терпеть, когда она, послюнив палец, стирала с моей щеки чернила.
Я никогда не строил из себя Чайльд-Гарольда, и мое одиночество не было вызывающим. Со мной не происходило ничего такого, за что могло бы зацепиться чувство моих родителей. Я не болел, не был трудным подростком, не употреблял наркотиков. При отсутствии интереса к школьной программе я мог бы быть, по крайней мере, двоечником