Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография | страница 15
Это не доверчивый, искренний взгляд — так, глядя извне, взирают на чужой, экзотический ритуал. Пение в синагоге хотя и производит на ребенка сильное впечатление («несокрушимая сила»), но он внимает ему как посторонний, случайный слушатель. Посещения синагоги, предпринятые для собственного оправдания, по сути дела не могли ничего изменить: ассимиляция нарастала, сдержать ее лихорадочное развитие было уже невозможно. Красноречивым свидетелем этого процесса стал книжный шкаф.
Для Мандельштамов он был своего рода хранилищем семейной истории; его книжные переплеты вставали перед глазами сыновей, словно символы, повествующие об истоках и долгом пути от ортодоксального местечкового еврейства к идеям виленской Гаскалы, а от нее — к русской культуре. Не удивительно, что этому шкафу, в котором хранилась вся семейная история, Мандельштам посвятил в «Шуме времени» целую главу. «Книжный шкап раннего детства — спутник человека на всю жизнь. Расположенье его полок, подбор книг, цвет корешков воспринимаются как цвет, высота, расположенье самой мировой литературы» (II, 355).
Ярусы этой скромной домашней библиотеки Мандельштам описывает как геолог: от нижнего до самого верхнего, современного, для него — важнейшего. Согласно его воспоминаниям, нижняя полка — «хаотическая»; здесь книги не стоят корешок к корешку, а лежат, «как руины». Это Пятикнижие, пять книг Моисеевых, история евреев и другие остатки отцовского собрания — «повергнутый в пыль хаос иудейский» (II, 355). Туда же отправилась и детская ивритская азбука, как только отпрыск воспротивился урокам еврейского языка.
Над этими «иудейскими развалинами», сообщает Мандельштам в «Шуме времени», начинал выстраиваться определенный книжный порядок. Это были «немцы» — свидетели бегства Эмиля Мандельштама в Берлин и немецкую культуру: Шиллер, Гете, Кернер, немецкий Шекспир (вероятно, в знаменитом переводе Шлегеля и Тика). «Это отец пробивался самоучкой в германский мир из талмудических дебрей» (II, 356). Апофеоз наступал, однако, в том ярусе, где размещались русские книги, и среди них, разумеется, — великий Александр Пушкин:
«Еще выше стояли материнские русские книги — Пушкин в издании Исакова — семьдесят шестого года. Я до сих пор думаю, что это прекрасное издание…[…]
Мой исаковский Пушкин был в ряске никакого цвета, в гимназическом коленкоровом переплете, в черно-бурой вылинявшей ряске, с землистым песочным оттенком, не боялся он ни пятен, ни чернил, ни огня, ни керосина. Черная песочная ряска за четверть века все любовно впитывала в себя, — духовная затрапезная красота, почти физическая прелесть моего материнского Пушкина так явственно мною ощущается» (II, 356).