, собственно евангельское. Не «вера» отличает христианина — он действует; он отличается тем, что поступает
иначе. Тем, что ни словом, ни душой не противится тому, кто творит ему зло. Тем, что не признает различия между соплеменником и иноземцем, между иудеем и неиудеем («ближний» — это, собственно, единоверец, иудей). Тем, что ни на кого не гневается, никем не пренебрегает. Тем, что не ходит в суды и не дается им в руки (он «не клянется»). Тем, что ни при каких обстоятельствах не разводится с женой, даже если неверность ее доказана… Все в сущности одно, следствие одного инстинкта…
Жизнь искупителя и была лишь таким практическим поведением, — смерть — не чем иным… Ему не нужны были формулы и ритуалы общения с богом — не нужно было даже молиться. С иудейским учением о покаянии и примирении он свел счеты — ему известно, что лишь благодаря практическому, жизненному поведению можно чувствовать себя «божественным», «блаженным», «евангельским» — во всякую минуту ощущать себя «сыном божьим». Не «покаяние», не «молитва о прощении» ведет к богу, а одно лишь евангельское поведение; оно-то и есть «бог»… Вот чему положило конец евангелие — иудаизму с его понятиями «греха», «прощения грехов», «веры», «спасения верой»: «радостная весть» означала отрицание всего церковного учения иудаизма.
Единственная психологическая реальность «искупления» — это глубочайшее инстинктивное понимание того, как надо жить, чтобы ощущать себя живущим «на небесах», в «вечности», — тогда как при любом ином поведении отнюдь не пребываешь «на небесах»… Не новая вера, а новый путь жизни…
Если я хоть что-то смыслю в этом человеке, в нем, думавшем символами, так это вот что: как реальность, как «истину» он воспринимал лишь реальность
внутреннего, а все прочее, природное, временное, пространственное, историческое, понимал лишь как знак, как материал своих притч. «Сын человеческий» — не конкретная историческая личность, не что-то отдельное и уникальное, а извечный факт, психологический символ, свободный от связи с понятием времени. То же, причем в самом высоком смысле, верно сказать и о боге, как типично символистски представлял себе его этот человек, и о «царстве божьем», «царстве небесном», о «сынах божьих». Нет ничего менее христианского, чем
церковные огрубления — личный бог, «царство божие», которое
грядет, «царство небесное»
по ту сторону, «сын божий» в качестве второй ипостаси Троицы. Все это — простите за выражение — кулаком в глаз евангелия, — да в какой глаз! Все это —