Поля Елисейские. Книга памяти | страница 138



Начинал карьеру Вейдле очень скромно: статейка о лирике Ходасевича или «мозаика раннего Ренессанса». По наружности он походил на прибалтийского доцента; в минуты раздражения я называл его Генералом Пфулем. Раздражение могло возникнуть только по линии отвлеченных идей, ибо ни содержанием, ни формою своих выступлений Вейдле не давал повода к обидам и к вражде.

В своем влиянии Вейдле рос очень медленно и неуклонно. В какую бы область он ни заглядывал – религия, литература, живопись, политика, – он всюду видел первенство европейской цивилизации над остальными цивилизациями, действовавшими в истории. Это иногда возмущало, особенно если спор касался Индии времен Ганди. Но в общем он был прав.

Оживляла его, чрезвычайно неожиданно, тема любви. Лирика Тютчева с вечной, непреходящей памятью о прошлом, когда-то смертельно ранила Вейдле. В минуты волнения он начинал заикаться. И образ почтенного, гологолового, желтовато-лимфатического, веснушчатого доцента, рассказывающего, заикаясь, о старческой любви Тютчева, казался и смешным, и трагичным.

Вопреки европейской рассудительности и всем похвальным мыслям относительно религии и искусства, что-то в нем свидетельствовало о глубоком личном неблагополучии. Мне всегда казалось, что Вейдле самого главного, может быть, бессознательно недоговаривает.

Формально он сотрудничал вместе с Фондаминским, Федотовым и Степуном в «Новом граде», но был это человек совсем другого склада. «Безумие креста» для Вейдле отражалось только в искусстве. Федотов, отчасти бунтуя, все же принимал это «безумие» без оговорок.

В одном споре о культуре я сослался на индусских монахов и на древних христиан, не овладевших даже элементарной грамотой. Вейдле, криво усмехаясь, возразил:

– Вы сразу стреляете из пушек даже по воробьям.

Вот разговор о «воробьях» (архитектура, ноты, мозаика) без ссылки на самое главное мне тогда казался непонятным, смешным и даже вредным. А вместе с тем здесь секрет культуры: в самоограничении, дисциплине и классификации материала.

Прискорбно, что даже Герцен, проживший всю зрелую жизнь на Западе, все же ругал европейцев за мещанскую скупость, узкую методичность, за умеренность и расчетливость. В самом Герцене было много ямщичьего удальства, как, впрочем, и в жандармах, увозивших его на тройке в Пермь или Вятку.

Главное, чего эти великие европейцы, за исключением одного Тургенева, не могли простить западному миру, – это его мелочность. Скупость! Последовательная, сознательная, дающаяся только непрерывным усилием (как всякая добродетель).