Русская религиозная философия | страница 37



Вспомните, в чем драма «Цыган» Пушкина. Это тот же вопрос руссоизма. Но Пушкин его решил мудро и по–другому, потому что колоссальный инстинкт этого суперчеловека позволил ему открыть перед нами истину: никуда человек от себя не убежит, ни в какие таборы, ни в какие леса. Пушкин на своем Алеко и проделал этот эксперимент — побег от цивилизации. А от греха не убежишь! Грех уйдет с тобой и в дикость.

Но Толстой (впрочем, как и многие другие писатели) все‑таки не мог расстаться с этой мечтой. Она была и будет мечтой человечества, пусть на пятьдесят процентов иллюзорной. Когда она появилась? Три тысячи лет назад. Еще в древности китайские философы говорили, что пора бросить все искусственное и перейти на естественное. Уже античные киники (это не циники, это теперь мы их так называем), киники–философы жили под девизом: «назад, к природе» — и ходили в чем попало, думая, что тем самым они приближаются к природной жизни. А шутники производили название «киники» от слова «кинос» — собака, потому что те вели собачий образ жизни. И до сих пор мы с вами, когда вырываемся из города, невольно испытываем чувство облегчения, и ностальгия по природе у нас существует. Но руссоизм — это не решение. Для Толстого же это было решением.

«Казаки». Я не буду напоминать сюжет, вы читали и наверняка помните эту вещь. Кто такой Оленин? Это тот же Лев Николаевич, молодой офицер. Куда он стремится? Вернуться к природе, слиться с ней. Марьяна для него — это образ матери–природы, земли. Вернуться к этому небу, к этим виноградникам, к этим горам, к диким животным, за которыми охотится дядя Ерошка, такой же дикий, как и кабаны, которые шастают по зарослям, и к этим горцам, которые стреляют… Куда‑то исчезли нравственные нормы, а нравственностью становится закон природы. А потом вдруг выясняется для Оленина, что все это была иллюзия, что не может он назад, не может. И ему горько, стыдно, жалко. Оленин жалеет, как, вероятно, жалел и Лев Толстой, что пути назад нет, что движение здесь одностороннее.

И вот тогда, задолго до своего духовного кризиса, Лев Толстой начинает искать выход. Он ищет его в труде, в семье, в том, что мы называем счастьем. Но вспомните его тоже раннюю вещь — «Семейное счастье». Мыльный пузырь. Это мрачная вещь. Он воспевает, как настоящий художник, самое дорогое, священное, а потом все куда‑то расплывается, и он хоронит это.

И в «Войне и мире», увлеченный великой бессмертной картиной движения истории, Толстой выступает не как человек без веры. Он верит — в фатум. Он верит в какую‑то таинственную силу, которая неуклонно ведет людей туда, куда они не хотят. Древние стоики говорили: «Судьба ведет согласного. Противящегося судьба тащит». Вот эта судьба действует в его произведениях. Как бы мы ни любили «Войну и мир» (я очень люблю эту вещь, перечитывал ее, естественно, десятки раз), но меня всегда удивляло, как Толстой, такая великая личность, не чувствовал значения личности в истории. Для него Наполеон только пешка, и масса людей, в основном, действует, как муравьи, которые движутся по неким таинственным законам. И когда Толстой пытается объяснить эти законы, я думаю, вы все согласитесь, его отступления, исторические вставки кажутся намного слабее, чем сама полнокровная, мощная, многогранная картина совершающихся событий — на поле брани, или в салоне фрейлины, или в комнате, где сидит один из героев.