Пойте им тихо | страница 16



Конечно, чтобы жить в этом образе, нужно остервенело и с молодой злостью работать — Колышев понимал это, так он и работал. Он жил как в опьянении. Ночью бросал свое намотавшееся тело на раскладушку и думал: «Господи. Вот так бы только и жить!» — и в то же время он уже начинал понемногу чувствовать, что неожиданный всплеск этот кончается, сходит на нет. Роль — это роль, не больше. Как из надувного шарика, из Колышева постепенно вытекало и уходило что-то…

И вот была ночь. Колышев лежал на раскладушке — тишина в коридоре, а вдали окно серебрилось от высокой луны. На минуту в угловом номере зашумела веселящаяся компания, опять тихо.

Колышев лежал и уже думал о том, что Шкапова-то и пожалеть, пожалуй, можно. Трудно ему — через два дня уезжать, отчет предстоит, а тут еще прибор акустический весь поржавел, много тысяч стоит. И, ясное дело, все винят Шкапова, дергают, нервируют, клюют, а ведь семья у человека, и дети, и плешь на башке…

Колышев услышал шаги — подошла женщина. Приостановилась. Она была из того углового номера, где гуляли.

— А чего вы тут?.. Мест нету, да? — Она видела, что он ворочается, не спит. — Не нашлось места? — она посмеивалась с пьяненьким предрасположением к болтовне.

— Ничего, — сказал Колышев, — и здесь спать можно.

— А не мешают?

— Привык.

— А я здесь раньше полотером работала. Знаете, с этой штукой: ж-ж-ж… — И она рассмеялась.

Колышев подпер голову рукой, и некоторое время они поболтали ни о чем.

* * *

Утром следующего дня он явился к Шкапову в номер и сказал:

— Вы, ради бога, простите меня.

— За что? — спросил начальник, то есть тот же самый Шкапов его спросил, и интонация та же, да только Колышев был уже не тот. Выдохся.

— Я ведь по-хамски вел себя все время. Я ведь не такой. Не хам. И я понимаю, что такое человек… — Эти слова были еще туда-сюда, в них что-то было, какая-то кость и крепость, а вот дальше совсем уж пошел лепет, дыхание сбилось, и Колышев только мямлил и мямлил.

Шкапов не ожидал; пожалуй, даже слегка смутился. Но затем подтянул и подровнял свой сочный голос:

— Что ж. Я рад, когда кончается миром.

— Вы не подумайте, — продолжал Колышев. — Я… я вот думал о вас. Как о человеке… Я… я ведь ночью лежал и думал…

Это был лепет и даже хуже, чем лепет, тут было такое незащищенное и откровенное, что Колышев не мог бы и себе самому объяснить ту униженность. Он стоял и что-то бормотал, колени дрожали, и лоб был взмокший.

Через неделю Колышев уволился и перешел на новое место. Но место было новое, а трепет и дрожь были старые, — правда, теперь это было запрятано в Колышеве поглубже.