Уроки чтения. Камасутра книжника | страница 55



Один из них, камердинер Валентин, составлял словарь “сенонимов” из однозвучных слов. В нем, рассказывает Гончаров, рядом стояли: “эмансипация и констипация”, далее “конституция и проституция”, потом “тлетворный и нерукотворный”, “нумизмат и кастрат”.

Это живо напоминает прием, который мы когда-то называли “поливом”: семантика, взятая в заложники фонетикой, водоворот случайных ассоциаций, буйный поток приблизительной речи, свальный грех словаря. Сейчас я бы добавил – заумь рэпа. Его великим мастером был Веничка Ерофеев. Решив вслед за Вольтером возделывать свой сад, он вырастил в “Вальпургиевой ночи” диковинную словесную флору:

Презумпция жеманная, Гольфштрим чечено-ингушский, Пленум придурковатый, Генсек бульбоносый! Пурпоровидные его сорта зовутся по-всякому: “Любовь не умеет шутить”, “Гром победы раздавайся”, “Крейсер Варяг” и “Сиськи набок”.

Смешной эту полувнятную – но все же с диссидентским оттенком – бессмыслицу делает радость бунта. Восстав против тирании смысла, революционная речь сооружает баррикады, находя новое назначение прежним словам. Их скрепляет грамматика – и экстаз опьяневшего от свободы языка.

Своим любимым Ерофеев называл стихотворение Саши Черного, где есть такая строка: Я люблю апельсины и всё, что случайно рифмуется.

Камердинер Гончарова тоже любил стихи, и тоже – за это:

Если все понимать – так и читать не нужно: что тут занятного! То ли дело это?

Земли жиле-е-ц безвыходный – страд-а-анье,

Ему судьбы на ча-а-сть нас обрекли.

Понятно, почему Обломов ничего не читает и ничего не пишет.

Тратить мысль, душу, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру. И все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, пиши послезавтра; праздник придет, лето настанет – а он всё пиши?

Внимательным читателем этого внутреннего монолога стал молодой Беккет, которого друзья еще до войны прозвали Обломовым. Беккет редко говорил и делал лишь то, без чего нельзя обойтись, отчего его книги становились всё тоньше, а реплики все острее. “Нет ничего смешнее горя”, – говорят в его пьесе “Эндшпиль”. В ней пережившие апокалипсический кошмар герои устали даже отчаиваться. Им остается лишь уповать на небеса.

Хамм. Помолимся.

(Молятся.)

Хамм. Ну?

Клов. Ничего.

Хамм. Вот подлец. Его же не существует!

Смешно – и страшно, настолько, что даже английская цензура потребовала вырезать слова про Бога – не те, что обидные, а те, где говорится, что Его нет. Понимая цену отчаяния, Беккет оставил еле заметную надежду. После атеистической реплики Хамма –