Уроки чтения. Камасутра книжника | страница 49



Штампованная метафора упрощает речь. Именно поэтому мы не стесняемся ими обмениваться в диалоге, но избегаем там, где слову нужно быть непрозрачным. Ведь метафоры – гири повествования. Они мешают ему разогнаться и сбежать. Например – в кино. Иногда мне кажется, что метафоры – последняя надежда словесности: их нельзя экранизировать. А когда все же пытаются, то выходит, как в рассказе кумира моей юности Валерия Попова. Один из его героев написал в сценарии: Солнечный зайчик, неизвестно как пробравшийся среди листьев, дрожал на стене дома.

И вот что из этого получилось:

На съемках роль зайчика поручили человеку с большим небритым лицом, в металлизированном галстуке.

– Постарайтесь дрожать более ранимо, – сказал зайчику режиссер.

Тяжело дыша, зайчик кивнул.

12. Флогистон

Родись ты сто лет назад, – сказал мне философ Пахомов, – был бы марксистом. Я уже и не спорю, потому что и впрямь вырос под его влиянием: “Коммунизм, – донеслось до меня из «Незнайки», – есть свободный труд свободно собравшихся детей”. “И взрослых”, – добавил я, прочитав Стругацких. От них я научился главному у Маркса – мистерии труда. Об остальном читали только диссиденты. Самого образованного звали Зяма Кац. Из принципа он взял себе псевдоним Левин.

– Почти Ленин, – объяснял он, – но наоборот.

Это тоже не способствовало карьере. Из газеты его выгнали за политическую близорукость, которая была не меньше обыкновенной. Зяма и правда с трудом различал окружающее. Поэтому больше он уже нигде не работал – при любом режиме. Как, в сущности, и его учитель. У Зямы я научился, с одной стороны, не доверять философии, из-за того что она не способна разглядеть грубую действительность, а с другой – любить ее, причем – за это же.

Мир философов никогда не бывает похож на наш, ибо они видят в нем лишь то, что им нужно. Биография мудрецов – история чудовищных провалов. Платона за заблуждения продали в рабство. Конфуция прогнали за жестокость, когда он казнил гастролирующих акробатов. Маркс предсказал революцию не в той стране. Гегель считал Азию безнадежной. Шпенглер ему вторил. Адорно приравнял джаз к фашизму. Виттгенштейн опроверг философию, а потом опроверг себя.

Хорошо еще, что философов обычно нигде не слушались, кроме, конечно, той страны, где я вырос. Считая себя марксистской, она поступала ровно наоборот тому, чему училась. Безделье было нормой, труд – преступлением, и каждый, кто хотел честно работать, становился, как Сахаров, диссидентом или, как я, эмигрантом.