Лихая година | страница 2



Я сам страдал вместе с матерью, Не ватага и не Астрахань были мне милы: ватажная каторга, душные, грязные бараки, свирепое издевательство над людьми выматывание из них последних сил убивали не только слабых, но нередко и выносливых работниц и рабочих. Но там мы узнали и душевные радости и волнения. Мы сроднились там с людьми духовно сильными, которые научили нас видеть жизнь и людей по–новому и пережить счастье общей борьбы рабочих людей за своё человеческое бытьё. Мы за этот год выросли оба, почувствовали новую большую правду. А что ожидает нас теперь в родием селе, в старозаветной семье деда? И вот эти голодные мужики, которые гонят нас от сёл в полынные столбники–межи, казались мне зловещими чурами, предвещающими беды и гонения в родных местах.

В наше село въехали мы после долгих переговоров и споров с дурковатым Ванькой Юлёнковым, который притворялся, что не узнаёт нас. А при въезде на улицу мы остановились перед похоронным шествием: один за другим проносили мужики три гроба. Не слышно было ни рыданий, ни вопленья, как прежде было в обычае, да и люди не брели за гробами.

Дедушка с бабушкой вышли к нам навстречу из ворот, а за ними — Тит и Сёма. Бабушка заплакала, а дед со взъерошенными зелёными волосами шёл, подгибая коленки, и, улыбаясь, кричал пронзительно:

— Ну, явились наши бродяги! Мать, где кнут‑то? Выпороть их надо, чтоб не шатались по стороне.

Но я уже видел, что он шутит, и заметил, что в нём уже не было ничего страшного: он стал какой‑то измятый, надломленный. Он первый обнялся и поцеловался с отцом и с матерью, а с бабушкой мать долго стояла, положив ей голову на плечо, и обе они тряслись от рыданий. Дед пезернулся ко мне, и в глазах его мелькнул лукавый огонёк.

— Это кто тебя оболванил, астраканец? Общипали вихры—башка‑то горшком стала. Опоганился, поди, обмирщился. Кланяйся в ноги!

Но я упрямо насупился и попятился от него: кланяться в ноги я отвык. Этот приказ деда показался мне унизительным и обидным.

— A–а, не слушаться дедушку! Избаловался там, на ватаге‑то, арбешник?.. Ну‑ка, Титка, Сёмка, дайте‑ка мне чересседельник!

Но Сёма смеялся, обнимаясь со мною, а Тит с любопытством оглядывал отца и мать, одетых по–городски, и осудительно бормотал:

— Стыда‑то нет.., без волосника приехала…

В избе отец с матерью, как принято, помолились и в пояс поклонились и деду и бабушке. Дедушка сел за стол в передний угол, а отец — на конце стола. Тит сел на лавку поодаль, мы с Сёмой, как парнишки, — на лавке за бабушкой с матерью, перед шкафчиком с чайной посудой. Сёма тыкал меня в бок и шептал: