Женщины Вены в европейской культуре | страница 21
«…Но вот, к моему ужасу, одна из тетрадочек попала в руки дяде, я сунула ее в большую тетрадь, когда, сидя за письменным столом, услышала вдруг шаги мадемуазель, а потом забыла про это. Он открыл тетрадочку и прочел: „Ода Наполеону“ — мое последнее стихотворение.
— Чей это опус? — спросил дядя Мориц таким тоном, от которого у меня мороз пошел по коже, и с таким презрением, что даже моя сестра почувствовала себя обиженной за оскорбление моего достоинства. Одно из самых близких мне существ, она, с такой искренностью отвергавшая мое сочинительство, при натиске со стороны третьего лица взяла меня под защиту и чуть ли не с благоговением, будто речь шла о чем-то весьма значительном, произнесла:
— Это стихи Марии.
Он рассмеялся, начал их читать и, покуда читал, не строил никаких гримас… Спустя несколько минут, показавшихся мне целой вечностью, он положил тетрадку на стол. Те строгие внушения, которые делала мне несколько лет назад бабушка, были для меня теперь куда менее жестокими, нежели ледяное молчание первого читателя моей пылающей огнем вдохновения оды.
Через несколько дней мне прислали красивый, перевязанный шелковой лентой сверток. В нем оказались очень вкусный сахарный сухарь и большой лист бумаги, на котором на зависть четким, ровным почерком „дядя“ вывел похвальную песнь на Рейне из „Лесной девы“ Цедлица… от начала… до конца…
И вот ее эпилог:
Эти стихи имели ко мне прямое касательство! Они были адресованы мне, и я чувствовала себя отмеченной и польщенной. Их смысл был очень понятен мне и радовал мою душу! Я была уверена, что мысль свою способна выражать только в немецком слове. Весьма суровый судья санкционировал мое сочинительство именно при этом условии. Но… „ты по-немецки мыслишь, а о чем…“
Мне казалось, что мои мысли — истинные немки. Еще маленькими детьми мы говорили почти только по-чешски, потом почти всегда по-французски и думали на том же языке, на котором и говорили. И я начала строго себя контролировать. Мои мысли проверялись национальными чувствами. Произошло быстрое внутреннее преображение французской поэтессы в немецкую, гусеница превратилась — позволим себе такое сравнение — в бабочку-капустницу. В необходимости сделать немецкий языком моих мыслей я убедилась в одно мгновение, и моей страсти к поэтическому творчеству суждено было совсем недолго пострадать от этого обстоятельства…»