Петербург-Москва-Петушки, или 'Записки из подполья' как русский философский жанр | страница 4
"Москва-Петушки" с Веничкой Ерофеевым, обреченным всю жизнь существовать среди жертв антропологической катастрофы - социальных мутантов, "недочеловеков" с неблагородными физиономиями, - это "сумма модерна", "сумма авангарда", общий неутешительный итог итогов, безотрадное отрицание отрицания, погружение в бездну "самого дерьмового ада", где "утром - стон, вечером плач, а ночью скрежет зубовный".
Многое роднит Веничку с Подпольным господином, но много между ними и различий. Подпольный господин преисполнен тотального нигилизма. Ему никого и ничего не жаль - ни Бога, ни Божьего мира, ни людей, ни самого себя. Столь мощному и всеобъемлющему деструктивизму явившегося миру раннего модерниста есть, по меньшей мере, два объяснения. Первое - это то, что модернизму предстояли невиданные разрушения в культурной вселенной. И те, кто должен был осуществить эту грандиозную миссию, нуждались не только в мелких бесах, но и могучих демонах разрушения. Подпольный господин оказался в этом отношении весьма многозначной и даже символической фигурой. Внешне похожий на мелкого, довольно ничтожного беса, он, однако, нес в себе гигантский потенциал темного демонизма. Второе объяснение столь безрадостной и сумрачной духовной судьбы мелкого петербургского чиновника - это то, что у него не было в душе своих "Петушков" с вечно цветущим жасмином и никогда не смолкающим птичьим пением. Лишенная внутреннего оазиса тепла и естественности, его душа ожесточилась, одичала и постепенно оказалась в полной власти мрачных демонов тотального отрицания.
Поздний русский модернист Веничка - тоже разрушитель. Но его страсть к разрушению не идет ни в какое сравнение с масштабами деструктивизма его петербургского предтечи. Веничка не посягает ни на Бога, ни на миропорядок. Он - разрушитель лишь по отношению к себе. Да ему и нет надобности разрушать что-либо вне себя, поскольку в окружающей его культурной вселенной смыслов, ценностей и норм уже разрушено все, что только можно было разрушить.
В Веничке нет и намека на тот скрытый демонизм, что делал "гнусного петербуржца" из повести Достоевского микролюцифером. Душа Венички не одичала, не погибла только потому, что в ней жили Петушки. Петушки - это мир цветов и птиц, где никого не тяготит библейский первородный грех, где есть то, чего нет и не может быть в официозной Москве - живое тепло, способное согреть душу во дни сомнений и тягостных забот.
Подпольный господин Достоевского не способен к любви. Да и к чему любить мир, приговоренный к тотальному отрицанию. Веничка же верует в грядущее воскресение распятого мира и потому его душа раскрыта для любви. В отличие от подпольного парадоксалиста, отвергшего падшую женщину, в которой зародилась искра чувства к нему, Веничка с упоением воспевает "пышнотелую б-дь, истомившую сердце поэта". Она для него - "малина со сливками", ей он поет дифирамбы, восхищается инфернальными изгибами ее тела и теми интонациями, с которыми она говорит ему: "Эх, Ерофеев, мудила ты грешный!". Любовь к ней и к Петушкам причудливым и вместе с тем естественным образом соприкасается с веничкиным постмодернизмом, который обнаруживает себя как ностальгия по затоптанным, оплеванным, поруганным ценностям старой, классической культуры. Эта ностальгия проявляется в массе деталей, в том числе в характерной наполненности всей поэмы нарочито архаизированными формулами восклицаний: "О, сладостная неподотчетность!", "О, блаженные времена!", "О, беззаботность!". И хотя в них явственно присутствуют ирония и самоирония, все же их частая повторяемость свидетельствует о том, что они милы душе Венички, что ему желанны эти невинные стигматы старой, доброй классики на страницах его текста и на его исстрадавшемся духе, подвергнутом поруганию и прошедшем через все мыслимые кары.