Рассказы | страница 11
Жена, Маша и Аксютка не говорили — они плакали.
Вечером, вернувшись с рыбалки, узнал о смерти отца Василий. Ударом ладони распахнув дверь, он выбежал из дому и зашагал в поле, подвывая сквозь сцепленные зубы.
Темно и тихо было в поле. Ни свет звезд, ни сияние Млечного Пути, как это бывает в августе, не достигали земли; и только в стороне, где пролегала шоссейная дорога, в черном воздухе шатались столбы света от автомобильных фар.
Под ногами у Василия сухо шуршала ржаная стерня, потом он оступился в глубокую межу, упал, поднялся и снова зашагал, но теперь уже по неровному, комкастому картофельнику, путаясь ногами в ботве.
Очнулся он около леса. Мелкий ельник дохнул на него горячей, устоявшейся за день духотой; жесткая трава, росшая на закрайке, со свистом стегнула по сапогам. Над головой бесшумной тенью — ни вскрика, ни посвиста крыльев — метнулась маленькая совка.
«Зачем я тут? — подумал Василий. — Вот пенек торчит… Вот паутина на лицо налипла… Если воткнуть с приговором в гладкий пенек нож и перекувыркнуться через него — станешь волком, а когда набегаешься, надо перекувыркнуться с обратной стороны. Унесет кто-нибудь нож — так и останешься волком…»
Он сел в траву, припал к теплому пню и заплакал…
И еще. Утром патологоанатом, сделав свое дело, вышел в коридор покурить. Это был высокий, сухой, всегда басовито покашливающий старик, насупленный и молчаливый. В смерти, с которой его профессия сняла мистические покровы, не было тайн, и о кузнеце он тоже знал все, и теперь, затягиваясь и глядя в окно, думал: «Война, война… Все еще собирает она среди нас свой гнусный оброк…»
В памяти докучливо звучали слова поэта, имени которого он никак не мог вспомнить:
И когда, поступая против собственных правил, он закуривал вторую папиросу подряд, руки у него слегка дрожали.
18 ноября
Памяти А. Ф.
Теперь она живет в большом сибирском городе, и в Москву ей приходится летать на самолете. Вот уже несколько лет подряд накануне этого дня она в сопровождении мужа появляется в аэропорту, проходит вместе с ним в ресторан, выпивает там одну большую рюмку коньяку, потом вторую, и они молча дожидаются посадки в самолет.
Оба уже не молоды. Он — первая скрипка оркестра — высок, худощав, с аккуратным пробором в серебряных волосах, с серебряными усиками, похож на рекламного мужчину — джентльмена из заграничного журнала мод; и каждый его жест отменно лаконичен, изящен и непринужден. Она же — актриса на партии сопрано, — напротив, кажется очень неряшливой. Из ее прически всегда торчит какая-нибудь некрасивая прямая прядь, вырез платья косит, открывая перекрутившиеся бретели рубашки и лифа; большие кисти рук жиловаты и красны, а сама она уже полна и по-прежнему не ограничивает себя в еде.