В полдень на солнечной стороне | страница 19
И снился ему лес, весь прогретый солнцем. Просека в зеленых отсветах, сочащихся сквозь листву берез. И он шел по этой просеке босиком, ощущая ступнями мягкую податливость опавшей осенней прошлогодней листвы с крепким грибным запахом. А впереди, в голубовато-светящемся туннеле просеки, мелькало летучее, как бы из сгущенного света, что то очень знакомое по своим зыбким очертаниям и близкое ему. Но он не знал, что это.
Он шел и шел за ним, вдыхая запахи леса, травы, листьев, погружаясь от этих запахов как бы в сонное мягкое забвение, и когда он замедлял шаги, то летучее, из сгустков света, начинало обретать словно бы женственное очертание. Но только зыбчатое, расплывчатое, и он вроде бы уже знал, кто это. Нужно было назвать, вспомнить, и тогда бы оно приблизилось, уплотнилось, стало телесно отчетливое, живое.
Он маялся и не мог назвать, вспомнить, хотя хорошо знал, кто это, и, когда он добрел до конца просеки, открылась вдруг темная впадина, наполненная черной густой жижей, от которой исходил леденящий холод. И в этой жиже лежал, наподобие мертвой огромной птицы, самолет, на борту его кабины окостенело сидел пилот и, подняв лицо с опустошенными глазницами, уставился ими, незрячими, в небо. А рядом с пилотом сидела Соня, не то обнимая его, не то держа его, окостенелого, за плечо одной рукой, а другой она осторожно расчесывала его волосы и улыбалась мертвому нежно, влюбленно, самозабвенно. И голые колени ее глянцевито сверкали, словно натертые воском. И она была, как тогда, когда он вытащил ее из болота, совсем немного одета. Платье ее, мокрое, сохло, развешенное на хвосте самолета. И она не обращала внимания на то, что самолет, пузыря черную жижу, медленно погружается, и уже жижа касалась ее ног, а она все продолжала ласкающими движениями причесывать летчика, гладить его по окостеневшей щеке и медленно, вдумчиво целовала его в черные, сухие, мертвые губы, не отрываясь от них подолгу, как бы пытаясь свое дыхание передать этим мертвым губам.
Уже самолет погрузился весь в чмокающую жижу, только над поверхностью оставалась часть туловища живой Сони и мертвого пилота. Но она, как бы не понимая и не желая понять, что гибнет, улыбалась пилоту, прижималась к нему все теснее и теснее.
Петухов с ужасом чувствовал каменную тяжесть самого себя, леденящую скованность, которую у него не было сил преодолеть, стоял и смотрел, как гибнет Соня, испытывая одновременно неприязнь к мертвому пилоту, который своей мертвенней тяжестью увлекал Соню в хлипкую бездну. Петухов понял, что еще тогда, когда Соня, став на колени перед мертвым пилотом, лежащим на разостланной плащ-палатке, бережно целовала сухие, черные, мертвые губы, еще тогда у него вспыхнула завистливая неприязнь к мертвому за то, что тот целован Соней. Только тогда он себе в этом не признался, а вот теперь признался, ослабев во сне; и когда они шли, и когда он волочил Соню на волокуше, и потом еще он неосознанно — но все-таки это так — ревновал ее к мертвому пилоту, и, может, поэтому был с ней таким фальшиво-покровительственным, и бодрился тем, что она ослабела, а он еще не совсем ослабел, и поэтому подчинял ее, вынуждая скрывать то, что она не хотела скрыть, а он вынудил ее скрывать, оскорбив ее этим, может быть, навсегда…