Старая театральная Москва | страница 22
– А наказанье, муки ада?
– Так что ж, ты будешь там со мной!
Это «со мной» надо произнести. С такой силой, с такой страстью, с такой радостью, с таким могуществом.
Рубинштейн после этого даёт долгую-долгую паузу.
Только в оркестре робко дрожат звуки.
Это должно заставить затрепетать, и ужаснуть и посулить какое-то неведомое блаженство.
Проходит долго, пока Тамара робко, дрожащей мелодией начинает:
– Кто б ни был ты, мой друг случайный…
От Демона требуют клятвы.
– Клянусь… клянусь… – звучит торжественно два раза.
И с отчаянием он произносит своё клятвенное отречение от всего, чем жил и дышал.
Чем клясться?
«Небом, адом»… С отчаянием он призывает всё в свидетели своего отречения.
– Волною шёлковых кудрей…
Как Шаляпин рисует своим пением красоту Тамары.
И вот, наконец, самое страшное отречение:
В этом, полном трагического ужаса «отрёкся», столько страдания. Какой вопль делает из этого Шаляпин. Вы слышите, как от души отдирают её часть.
И публика слушала в изумлении:
– Неужели Рубинштейн, действительно, написал такую дивную вещь? Как же мы её не слышали?
Увы! Первое представление «Демона» состоялось только в бенефис Шаляпина.
Мы в первый раз видели лермонтовского Демона, в первый раз слышали рубинштейновского «Демона», перед нами воплотился он во врубелевском внешнем образе.
Артист, который сумел воплотить в себе то, что носилось в мечтах у гениального поэта, великого композитора, талантливого художника, – можно назвать такого артиста гениальным?
Добрыня
Кричать «Шаляпин! Шаляпин!» – очень легко. Гораздо интереснее подумать:
– Как играет Шаляпин и что ему дали играть?
Как я смотрю на Шаляпина в «Добрыне», – мне вспоминается огромная картина Врубеля, которую мы все видели на Нижегородской выставке.
Микула Селянинович и заезжий витязь.
Копна рыжеватых волос и всклоченная борода. Глаза добрые, добрые, ясные, кроткие и наивные. Как у Шаляпина в «Добрыне».
Смотрит деревенский мужик на заезжего лихого витязя – и в добрых, наивных глазах недоумение.
– Зачем же воевать, когда можно землю пахать?
Но Микула пошёл в богатыри.
Очутившись на придворном пиру, у Владимира Красного Солнышка, Микула, вероятно, был бы и мешковат, и неловок.
Вот как Шаляпин в последнем действии.
Попав в такую «переделку», как в опере Гречанинова, Микула, вероятно, смотрел бы на балерин с наивным, наивным удивлением.
Как Шаляпин в третьем акте.
Он стоял бы, вероятно, так же неуклюже, когда его одевали бы в доспехи бранные, как стоит в это время в первом акте Шаляпин. Ему это чуждо. Не его убор. И впечатление бы он производил именно такое. Убор грозный, а на лице одно добродушие.