Мои литературные и нравственные скитальчества | страница 87



Как нарочно, в моем номере висела гравюра с картины Делароша, где Он изображен прощающим блудницу.

Сент<ября> 29.

Дикую и безобразно хаотическую смесь представляли тогда мои верования… Мучимый своим неистовым темпераментом, я иногда в Лувре. молил Венеру Милосскую, и чрезвычайно искренне (особенно после пьяной ночи), послать мне женщину, которая была бы жрицей, а не торговкой сладострастия… Я вам рассказываю все без утайки.

Венера ли Милосская, демон ли – но такую я нашел: это факт – факт точно так же, как факт то, что некогда, в 1844 году, я вызывал на распутий дьявола и получил его на другой же день на Невском проспекте в особе Милановского…[363]

Кстати замечу, что в Венере Милосской впервые запел для меня мрамор, как в Мадонне Мурильо во Флоренции[364] впервые ожили краски. В Риме я, в отношении к статуям, был еще слеп – изучал, смотрел, но не понимал, не любил; нечто похожее на любовь и, стало быть, на понимание пробудилось у меня там в отношении к Гладиатору[365] – но еще очень слабо.

Возвращаюсь опять к рассказу.

Время свадьбы сближало меня с Трубецкими все более и более. План старухи Терезы оставить Ивана Юрьича флорентийским князьком высказывался яснее. Кстати – старшая дочь Софья, и так уже идиотка, доведенная еще до последних степеней идиотства Бецким, – от зависти ли, от нимфомании ли – начала впадать в помешательство.

Князек давно уже ничего не делал, а только видимо изнывал томлением. Положение мое в отношении к нему было самое странное… Я, по-старому, употреблял на него часа по четыре, выносил снисходительно (даже слишком снисходительно) праздную болтовню, чтобы хоть на четверть часа сосредоточить его внимание на каком-либо человеческом вопросе и двинуть его мысль вперед. Положение – адски тяжелое! Сергей Петрович Геркен, муж Настасьи Юрьевны, – отличнейший малой, но истинный российский гвардеец (а впрочем, он тут был прав!), – без церемонии гнал его к девкам… Ужасные результаты гнета системы мистера Белля тут только вполне обнаружились. Вот она, эта бессердечная, холодная, резонерская система дисциплины без рассуждения, гнета без позволения возражений.

Я делал свое дело, дело расшевеливания, растревожения… Я делал его смело, но, может быть, тоже пускался в крайности. Впрочем, в крайности ли… Раз ездили мы в коляске по Bois de Fontainebleau[366] с его теткой.[367] Между прочим разговором – она, отчаянный демагог и атеист в юбке, спросила меня, как я рассказываю князьку о революции и проч. – В точности, подробности и всюду правду, – отвечал я. – И вы не боитесь? – спросила она. – Чего, княгиня? Сделать демагога из владельца девяти тысяч душ? – И я, и она, мы, разумеется, расхохотались. После этой прогулки она объявила княгине Терезе, «que cet homme a infiniment d'ésprit, il ne tarit jamais».