Мои литературные и нравственные скитальчества | страница 72



общественную утопию в своем «Contrat social»[299] – если и не выдумал эту «природу конца XVIII века», ибо и до него еще было немало ее выдумщиков, то по крайней мере силою своего огненного таланта и увлекающего красноречия, самою жизнию, полною мук из-за нелепой мысли и преследований за нелепую мысль, пустил ее в ход на всех парусах. Гонимый всеми – и католиками, и кальвинистами, и даже самыми философами, осыпаемый клеветами и бранью Дефонтеней[300] и других подобных личностей, но вместе и нещадными сарказмами Вольтера,[301] он, однако, на известный срок времени, вполне торжествует по смерти. Не только что ко гробу его ездят на поклонение всякие путешественники (помните, как какой-то англичанин без дальних разговоров, прямехонько спрашивает задумавшегося Карамзина:[302] vous pensez à lui?[303]), его слово переходит в дело, кровавое дело его практических учеников Сен-Жюста и Робеспьера, а с другой стороны разливается как учение по читающим массам. Как дело оно гибнет в свою очередь, но гибнет грандиозно-сурово; как добыча читающих масс оно опошляется до крайних пределов пошлости, до чувствительных романсов вроде

Для любви одной природа
Нас на свет произвела,

до паточных идиллий Геснера и его истории о первом мореплавателе,[304] до романа «Природа и любовь» Августа фон Лафонтена…

Воспитывает какой-то чудак своего сына à lа Эмиль, но с еще большими крайностями, в совершеннейшем удалении от человеческого общежития, в полнейшем неведении его условий и отношений, даже разницы полов – вероятно, для того, что пусть, дескать, сам дойдет до всего – слаще будет… Но выходит из этого не канва для «Гурона, или Простодушного» – этой метко-ядовитой и, несмотря на легкомысленный тон, глубокой насмешки старика Вольтера над модною «природою» – а совсем другая история. Юный Вильям – конечно уж, как следует – образец всякой чистоты, прямоты и невинности. Попадается он при первом столкновении с обществом на некоторую девицу Фанни – и, приведенный сразу же в отчаяние ее совершенным непониманием «природы» и тончайшим пониманием женского кокетства и женского вероломства, – уезжает в далекую Индию. Там он конечно научается глубоко уважать диких и ненавидеть угнетающую их, «чад природы», цивилизацию, там он встречает прелестную Нагиду. Самое имя – конечно для ясности идеи измененное таким образом русским переводчиком, исполнявшим, кажется, труд перевода «со смаком», – показывает уже достаточно, что это – нагая, чистая природа. И действительно, разные сцены под пальмами и бананами совершенно убеждают в этом читателя – и ужасно раздражают его нервы, если он отрок, еще ничего не ведающий, или старик, много изведавший и мысленно повторяющий поведанное. Недаром же так любил чтение этого произведения мой отец – и не до преимуществ дикого быта перед цивилизованным было, конечно, ему дело…