Мои литературные и нравственные скитальчества | страница 51



красуется, или какая-нибудь прошлогодняя повесть г. Кулжинского[200] литературный отдел украшает! И это – в пятидесятые года, все равно как в тридцатые.

Но дело-то в том, что в пятидесятые года у народного направления был уже Островский, да начинало уже энергически высказываться славянофильство, честно стараясь разрывать солидарность с гг. Кулжинским, Муравьевым и прочими витязями, а в тридцатые годы ничего этого не было. Была только глубокая, даже по всякому времени, не то что только по тогдашнему, статья о литературе И. В. Киреевского, напечатанная в «Деннице», два-три стихотворения Хомякова,[201] две-три оригинально-талантливых, хотя по обычаю неопрятных, повестей Погодина,[202] его да шевыревская профессорская более или менее замкнутая в пределах аудитории деятельность, и только Аксаков, единственный полный художник, который вышел из этого кружка, занимался тогда решительно вздором. Другой, хоть и ограниченный, но действительно даровитый человек, принадлежавший даже и не к кружку «Московского вестника», а к тесно театральному, солидарный притом всю жизнь с мракобесами, с петербургским славянофильством,[203] происшедшим от весьма, впрочем, почтенного человека, адмирала Шишкова, – Загоскин, еще не издал своего «Юрия Милославского», а был известен только как писатель комедий, принадлежавших к отвергаемому, и по справедливости отвергаемому молодежью, роду выдуманных сочинений.

Да и после появления пресловутого «Юрия Милославского» – разве в самом деле произошел какой-либо переворот в литературных понятиях? Полевой отдал справедливость даровитой по тогдашнему времени попытке исторического романа[204] – даже, с теперешней точки зрения, отнесся к нему без надлежащей строгости. Между тем сам он в ту пору своим пониманием народа и его истории стоял несравненно выше, чем первый русский романист, и молодежью это очень хорошо чувствовалось. Ведь Полевой только что впоследствии, да и то искусственно, дошел в своих драмах до той квасной кислоты и нравственной сладости, которая господствует в романах Загоскина вообще. В ту же пору, в пору тридцатых годов, он стоял высоко.

Читали ли вы, люди позднейшего поколения, его литературную исповедь,[205] которую предпослал он своей книге «Очерки русской литературы»? Еще не очень давно, года два назад, я перечитывал ее – и чувство симпатии до умиления к этой даровитой, жадной света личности, всем обязанной самой себе, – притекало в мою душу – и чрезвычайно омерзительною представлялась мне знаменитая пародия на Жуковского «Светлану»,