Воспитание | страница 33
С раннего детства я осознаю, что пойманный и осужденный преступник - самое слабое из существ, слабее раненого зверя, и что нужно его защищать, помещать на новое место, ведь своим непоправимым поступком либо поступками он добровольно исключил себя из человечества, причем в самом средоточии общества.
К семи годам, «разумному возрасту», я начинаю задумываться на тем, что ощущаю уже давно, - различиях между нациями: по лицам на репродукциях гравюр и картин Дюрера в книге из небольшой библиотеки нашего старшего брата я постигаю, как минимум, эстетическое различие между этими профилями, чертами, позами, «германскими», повелительными, одновременно юными и весьма искушенными, очень вдумчивыми, этими волевыми подбородками и тем, что я вижу на стене у входа в нашу квартиру, где напротив оригинальной гравюры с еврейским рынком в Кракове висят две-три копии портретов Клуэ[95] нежных, улыбчивых, легких и ироничных, с маленькими веселыми подбородками. Теперь я знаю, что мир состоит из народов независимых и народов, собранных в империи, - французская и британская пока еще не распались.
Также скульптуры на фасадах соборов, расхождение между германской и французской готикой.
Мне хорошо знакомы лица и декор южной, романской Европы, Италии, Испании, даже Польши и России.
Теперь я вижу в этих германских фигурах и декоре победоносное утверждение, отвергаемое веселой доброжелательностью французского искусства. Это не предпочтение, а осознание того, что по одну сторону - философия, а по другую - любовь. Я чувствую в этом германском искусстве и цивилизации некую сверхчеловеческую волю, преодоление человеческого самим человеком, но с какой целью? И во имя какого Бога? Нечто существующее лишь для себя, воля, победившая ради пустяка, ради себя самой, все то, чем исполнено французское, итальянское, испанское искусство, быт, большие и малые мифы, радость жизни, мистическую радость веры в символы, несовершенство; и эти глубокомысленные взгляды, воодушевленные слишком серьезной идеей человека, обращены лишь на себя или на ученые книги.
В той же библиотеке, наряду с «Лучшими картинами Лувра», где я задерживаюсь на «Вдохновении поэта» Пуссена[96] и «Крестьянской трапезе» Ленена[97] я обнаруживаю немецкую книгу о Тициане. Текст набран готическим шрифтом, слегка дьявольскими буквами, на иллюстрациях воспроизводятся несколько самых красивых ню - «Венера Урбинская»: теперь животный мир вытесняется во мне миром женским. Эта Венера - сцена на заднем плане напоминает наказание раба в Помпеях - своими нормальными пропорциями утоляет муку, охватывающую меня, когда я смотрю в книге про Лувр на бесцветные сепии с толстыми наядами Рубенса, написанными для Марии Медичи, и на других его толстых, лоснящихся красавиц с целлюлитными ягодицами, - далее «Вирсавия» Рембрандта усиливает смущение, умеряемое, правда, невинностью позы и лица, - где женская плоть становится дорогим лакомством на празднике жизни; плоть как основа удовольствия.