В тени Катыни | страница 104
Я уже писал, что сразу же, войдя в камеру, мне бросилось в глаза огромное количество книг, тут было около двух десятков книг по самым разным областям знаний и литературы. Книга, которую читал блондин, была томиком стихов Маяковского, он очень любил этого поэта. Этот молодой инженер был недавно переведен на Лубянку из лефортовской тюрьмы, где под пытками он подписал какие-то вздорные показания, и сейчас ему неминуемо грозил расстрел. Декламированном стихов Маяковского он старался отвлечься от реальности. Мы много разговаривали с ним о поэзии, но полюбить Маяковского я так и не смог, хотя и очень люблю русских поэтов. Наверное, точно так же в начале двадцатых годов молодые коммунисты не смогли убедить Ленина, что Маяковский значительно превосходит Пушкина. От него, моего нового знакомого инженера, я получил почитать автобиографию Станиславского, знаменитого основателя Художественного театра в Москве.
Мне книга была тем более интересна, еще в студенческие годы в Москве 1917—18 годов я тесно сошелся с одной из групп молодых актеров, учеников Станиславского. Из других книг, прочитанных мною в той камере, мне запомнилась работа итальянского генерала Доута о стратегии воздушного боя. Было в библиотеке и много переводной английской и французской литературы. Я не сдержал своего удивления и спросил своих соседей, откуда столько книг. Они мне объяснили, что после смещения Ежова заключенные получили доступ к очень хорошей и обширной тюремной библиотеке, скомплектованной в основном из книг, реквизированных после революции у буржуазии. Каждый заключенный имел право получить до шести книг на десять дней. Однако в библиотеке не было книг на иностранных языках и политической литературы, даже трудов Маркса и Ленина нельзя было получить, — политика. Особенно популярной была работа де Голля, не бывшего в то время еще политическим деятелем, о стратегии танкового боя; она буквально зачитывалась до дыр, переходя из камеры в камеру. Я с удивлением обнаружил, что советский интеллектуал более его западных или польских коллег склонен мыслить глобальными политическими и военными категориями.
В камере № 41 мне суждено было пробыть чуть больше восьми месяцев, до тех самых пор, когда на горизонте замаячил призрак надвигающейся советско-германской войны. За это время состав нашей камеры часто менялся — одни приходили, другие уходили. Через нее прошли представители многих профессий и социальных слоев советского общества: были и инженеры, и администраторы производств, три студента, бывших секретарями парткомов своих факультетов, один государственный функционер высокого ранга, очень понравившийся мне своим анализом международного положения. Да и по национальному составу это было довольно пестрое общество. Тут побывали представители почти всех неславянских национальностей: грузины, татары, армяне, литовцы, эстонцы. Но не было ни одного крестьянина — я их потом много встречал в лагерях, и ни одного рабочего от станка. Лубянка была учреждением, прежде всего, для представителей среднего и высшего советских общественных классов и для тех, кого Милован Джилас назвал «новым классом». И каждый из них делился своим горем, рассказывал о себе, о своей жизни. Если бы я сейчас мог вспомнить все эти беседы, какая бы получилась интересная книга о «новом классе» и его проблемах во время Великой Отечественной войны!