Моя летопись | страница 31



, слепившего судьбу твою в непознаваемый рассудком час гнева и отвращения…


Народу набилось много. Красноармейцы, какой-то темный сброд. Женщин было мало, и большинство в солдатских шинелях. Два приземистых комиссара в кожаных куртках переглядывались и поочередно выходили из барака строгим революционным шагом и опять возвращались на место, оправляя свои «пулеметы», словно наскоро отстояли завоевания революции и снова могут приобщиться к достижениям искусства.

Наш Робеспьер почему-то притих и маячил где-то сбоку без восторженных жестов и без свиты.

Пора начинать.

Я вернулась в уборную господ артистов и узнала, что все уже решено и слажено. Главное — идея самого Гуськина — у нас будет конферансье, который необходим для оживления спектакля. Жалко, что не подумали об этом раньше, но, слава Богу, совершенно неожиданно нас согласился выручить наш хозяин-заика.

— Ну и дела! — шепчу Аверченке. — Ведь он же, несчастный, Бог знает что наплетет.

— Неловко отказываться, — смеется Аверченко. — Может быть, даже это выйдет лучше всего.

Первый выход: актриса с собачкой и Аверченкин импресарио изобразят сценку.

Выпихнули заику объявить: «Сценка Аверченко в исполнении таких-то».

— С… с… с… с… — сказал он, махнул рукой и ушел.

Публика решила, что ее призывают к молчанию, и ничуть не удивилась.

Актриса с собачкой защебетала испуганной птицей такие странные здесь слова о каких-то кузинах, левкоях, вальсах, влюбленном профессоре и опере «Аида».

Я наблюдала за публикой. Комиссары продолжали переглядываться, входить и уходить. Остальные сидели, словно ждали, что сейчас объявят очередную революцию и распустят по домам. Но помню, какая-то широкая харя в солдатской фуражке заинтересовалась и даже временами осклаблялась, но сейчас же, словно опомнившись, сдвигала брови и зверски косила глазами. В общем, мне кажется, что начальство забыло объявить этой бедной публике, что созвана она на вечер культурного развлечения, а самой ей разбираться в обстоятельствах не полагалось.

Заика твердо держался порученной ему роли и, несмотря на наши просьбы не утомляться, перед каждым номером вылезал на эстраду и нес околесицу. Меня назвал Аверченкой, Аверченку — «артисткой проездом», из остальных у него вышло только «э… э… э…»

Гуськин чувствовал себя настоящим антрепренером. Шагал, заложив руки за спину, что-то бормотал себе под нос, что-то комбинировал. Иногда заходил за кулису и шептался с кем-то. И вдруг этот «кто-то» выскочил и оказался неизвестным господином в голубых атласных шароварах, красном бархатном кафтане и лихой боярской шапке на затылке.