Тышлер: Непослушный взрослый | страница 47
Они не каялись и продолжали делать свое дело. Саша Тышлер остался «верен своему решению» и своим истинным друзьям. Он писал о себе в ранней автобиографии (не в момент ли раскола ОСТа?): «В своей десятилетней работе я сильно менялся. Каждый последующий период формально резко отличался от предыдущего… В силу своей художественной честности я не мог перестроиться в двадцать четыре часа, как это делали десятки и сотни советских художников». И далее: «К своим старым вещам я отношусь хорошо»[95]. Надо же! Хоть бы покаялся, что прежде чего-то «социалистического» недобрал, — так нет же!
Таким образом, Саша Тышлер волею судеб остался в России, своей волею — в старом ОСТе, вместе с такими же «упертыми» коллегами — Лабасом и Штеренбергом.
Остался наедине со своим громадным, бурным, клокочущим лирическим даром, который он и не думал подавлять, в отличие от множества «благонадежных» художников, — даром фантазий, снов, вдохновенных импровизаций.
Только он не знал, что с ним делать, — его уносило в «ад», в гибельный мир Танатоса, а он мечтал попасть в какие-то более пригодные для жизни края…
Глава пятая
ГРЯЗНАЯ ФРЕЙДИСТСКАЯ ЭРОТИКА
…Тебе, кому я, быть может, передал по наследству это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни, эту жажду любви…
Ф. Тютчев. Из письма к дочери Дарье
Есть одно и впрямь несколько «фрейдистское» воспоминание, касающееся отроческих лет художника, записанное гораздо позднее его второй женой. На самом деле оно говорит о том, как высоко он ценил свою полноценную мужскую «телесность», как чуток был к чувственным порывам: «Однажды, подростком, я пошел купаться и оказался в обществе сильных, атлетически сложенных мужчин, профессиональных борцов. У всех у них были небольшие члены и они с завистью смотрели на мой»[96]. Тут есть момент «компенсации» за невысокий рост. Все же те — спортсмены и атлеты. Но так или иначе, «мужская» энергия в молодом Тышлере бушевала и подчас трудно было привести ее в равновесие с «духовными» смыслами.
Оказавшись на грани нервного срыва (как сейчас говорят), он понял — спасение в любви, в женщине, в свободной чувственности, в пребывании в «беспечности и легкомыслии» (как назовет это Лабас), то есть в некой счастливой «детской» беззаботности, по возможности отторгающей все тяжелое и мрачное. Этому способствовало творчество, в котором он воссоздавал свой праздничный любовный мир.
И как обычно, его тянуло сразу в две противоположные стороны — к дому, устойчивому быту, гнезду и — вон из дома — на просторы свободных и легких влюбленностей.