Берлинский этап | страница 20



Всё вокруг жужжало, говорило, сливаясь в гул, в котором трудно было уловить отдельные голоса. Женщины говорили, говорили, говорили… Кто-то, как Нина, всё больше молчал. &&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&& Никто не плакал, но никто и не смеялся. Лица напряжённые и злые. На одних была военная форма, других привезли в платьях и с высокими причёсками и даже накрашенными губами и ногтями.

От гула звенело в ушах, а время вдруг стало таким вязким и медленным, что трудно было сказать наверняка: прошло два месяца, а то и целых три. Дни тонули в монотонном гуле и были похожи друг на друга. Ничего не происходило, не считая того, что раз в день приносили овсяную баланду или жидкую перловую кашу, кусочек хлеба и кипяток. От лежания на голых нарах болели бока, и хотелось уже только одного: хоть какой-то определённости…


…В вагоне было только два окна. Нина прильнула к одному из них. На крутом повороте поезд изогнулся змеёй. Вагоны тянулись, тянулись, а конца им не было видно. Поезд казался бесконечным. Нина с ужасом думала о том, сколько в поезде таких же, как она, узниц, считавших дни до освобождения. Сколько солдат и офицеров проползли по усеянной минами земле от Москвы и оказались за какую-нибудь мелкую провинность или неосторожное слово в цепочке промозглых вагонов, и с каждым километром всё холоднее. Хорошо, догадалась в Кюстрине одеть на себя несколько платьев одно на другое, да и многие узницы одеты, как капуста. Кроме военных, конечно. Для них, привычных ко всему, такие хитрости ни к чему и даже ниже достоинства. Но большинство едущих в неизвестность — в гражданском.

Такой же товарняк увозил их когда-то в далёкую неизвестную Германию. И были такие же науськанные служебные собаки. Такой же конвой. Только те конвойные были в немецкой форме. Даже тот же маршрут — через Польшу.

Так под конвоем уносится товарным поездом жизнь, и только Всевышнему известно, куда ведут эти рельсы.


«Это конец!» — пульсировала в висках пустота.

Нина равнодушно обвела взглядом вагон и не задержалась ни на одном лице.

— А тебя-то за что, деточка? — обратила внимание на одиноко стоявшую у окна и глядевшую вдаль девушку красивая немолодая женщина, серьёзная, почти суровая. Волосы ровно поседевшие выжжены временем, но кудрявые и длинные и, как трава на поляне в лесу, густые.

— За самовольную отлучку, — ответила Нина.

— Нашли преступницу, кого сажать, — покачала головой женщина.

— А вас за что?

— А за что нас Гитлер в печах жёг? — обратилась она не то к Нине, не то к самой себе, намекая на своё еврейское происхождение. Женщину звали Дока Харитоновна. — За измену родине…Вон, Тенцер Нина, — строгий, сразу видно, учительский взгляд близоруко нащупал в толочее одинаковых бушлатов красивую еврейку лет двадцати восьми. — Тоже переводчица, а до войны учила детей играть на скрипке, с генералом роман закрутила, да и это не спасло. Шесть лет дали. Мало того, и он чуть генеральских погон не лишился за то, что связался с еврейкой, немецкой переводчицей.