обматывая голову тряпками. Многие загорались и бегали — пылающие человеческие факелы, — и воплей их не было слышно из-за рева пламени. Другие пытались спастись, прыгая в реку, чтобы свариться заживо или загореться, едва вынырнув из обжигающей воды. Все, что осталось от Уэно или Асакусы несколькими милями севернее, — это бетонные руины нескольких универмагов посреди громадной черной гекатомбы с обугленными скелетами по меньшей мере тысяч ста человек. Моим спутником в этой прогулке по парку Уэно был выдающийся старый кинорежиссер, временно безработный, поскольку наш департамент не одобрял «феодальный» характер его фильмов. Он специализировался на фильмах в антураже старого Эдо,
[33] историях об обреченной любви и роковой верности. Звали его Ханадзоно Кэнкити. Он немного говорил по-французски, поскольку еще юношей какое-то время обучался в художественной школе во Франции, и носил поношенное темно-синее кимоно с потертыми рукавами. Мы разглядывали сверху развалины Уэно, и он указывал на свои любимые места, где еще недавно было то, что утонуло в огненном шторме: изящные деревянные храмы Ямаситы, буддийские храмы позади зала Киёмидзу, чайный домик в Сакурая, уголки тайных любовных свиданий и поля древних самурайских ристалищ, оставшиеся в счастливом прошлом. Все исчезло как дым. Подобно унылому аисту, Ханадзоно окидывал взглядом руины. Моя душа корчилась от сожаления и стыда. Может, мне следует попросить у него прощения за то, что сделала моя страна? Да нет, пожалуй, не стоит. Это может сконфузить его. Но я все же попытался разделить с ним горечь утраты и принял траурный вид, как вдруг за моей спиной послышалось радостное хихиканье, а потом и гогот, переходящий в конвульсивный смех. Схватив меня за руку, Ханадзоно почти бился в истерике, слезы радости текли по его лицу, как будто разрушение его города было отличной шуткой. Я не знал, что сказать и как себя вести. Я мог бы начать смеяться вместе с ним. Когда бурное веселье слегка утихло, Ханадзоно повернулся ко мне и заметил испуг на моем лице.
— Сидни-сан! — сказал он, продолжая хихикать. — Cʼest pas grave.[34]
— И постучал себя по виску. — Вы не можете разрушить мой город. Он весь у меня вот здесь.
Я восхищался этим человеком больше, чем кем-либо еще в своей жизни. Я осознал всю глупость западных иллюзий, наше идиотское высокомерие в стремлении построить города на вечные времена. Потому что все, что бы мы ни делали, будет временным, и все, что бы мы ни построили, со временем превратится в пыль. А верить во что-либо другое — просто тщеславие. Восточный разум изощреннее нашего, я давно это понял. Этот изменчивый мир всего лишь иллюзия. Вот почему для Ханадзоно не имело значения то, что Токио его юности остался лишь в его памяти. Даже если бы все здания снова оказались на своих местах, город все равно не остался бы таким, как прежде. Все двигается, все меняется. Принять это — значит стать просвященным. Не могу сказать, что я достиг этой степени мудрости. Я все еще страстно желал чего-нибудь неизменного.