Ида Верде, которой нет | страница 81



Пальмин полностью растворился в этой олимпиаде фокусов. Не отходил от композитора Сати, больше похожего на аптекаря, чем на революционера, и — совершенно гениального. Разрисовал хохочущими стульями кабачок на улочке Лютэ, около бульвара Клиши, предполагая устроить там «Передвижной театр ожившей мебели».

Их приветствовали, им даже рукоплескали. «Русские оказались самыми смелыми в обращении с надменной категорией Времени, которое всех нас водит за нос. Они приручили своевольное Время, как сибирскую рысь!» — скандировали газеты.

Пальмин взялся рисовать декорации для мистической кинодрамы о несчастной сомнамбуле. А также открыл для себя милый мир борделей.

После первой недели, в течение которой Руничу казалось, что он елочная игрушка, кочующая с елки на елку, ему захотелось тишины.

Ни одной строчки написано не было, но отступило чувство тревоги, с этим связанное. Любопытно другое: устройство дня, распорядок будней ощущался как материализованные рифмы, приятные своей пушкинской ясностью, ласкающие точностью достигаемого результата. Раннее белесое утро — кофе и хрустящая корка только что выпеченного хлеба. Потом — ларечники со старыми книгами на набережной Сены. Замешенный на хересе суп на ресторанной веранде под прозрачным тентом и переглядывание с подслеповатыми голубями — обед. Клумбы с зимними цветами и доги с холеной блестящей шерстью, степенно вышагивающие рядом с престарелыми хозяевами — сумерки. И ужин, тянущийся долго и многозначительно, как бальзаковская повесть.

В Париже Рунич остановился у старинного университетского друга, который «завис» тут на дипломатической службе.

В комнате, окнами выходившей на узкую улицу, в конце которой маячили каштаны Булонского леса, у Рунича вместо стихов завелись сны. Снилось старенькое фортепиано, между клавиш которого пробивается зеленая трава. Или расставленный к чаю сервиз, на дне чашек которого отражаются странным образом перетасованные лица сидящих за столом людей: в воде колеблется улыбка не того человека, что делал глоток из чашки, а его соседа. Сны такие, конечно, на пустом месте не рождались. Скорее всего в кускус — модную азиатскую кашу, которой Рунича пару раз угощали, — добавляли гашиш, и тот расцветал в темноте спальни, обитой сто лет назад шелком с рисунком из розовых бутонов.

А потом случилось удивительное: из Москвы пришло сообщение, что премию с велеречивым названием «Золотое столетие русской литературы. Век девятнадцатый — веку двадцатому» решили вручить именно Юрию Константиновичу Руничу. Торжественная церемония должна была состояться весной, но небольшая энергичная переписка с секретарем Института истории русского языка, учредителя премии, привела к тому, что первый чек с многообещающей суммой беспрекословно полетел через границы и приземлился в уютной конторе банка «Сосьете женераль», куда — на улицу де Севр, по-русски Фарфоровую — за ним и зашел удивленный поэт.