Будьте красивыми | страница 11



— Люди пока не думают о будущем, — гудел бас. — Им очень некогда, они все еще умирают, комиссар. Только мы с тобой в тиши на досуге можем услаждать свой ум беседами.

— Для нас с тобой война кончилась. Пройдет немного времени, она кончится для всех. Самолеты покинут небо, летчики выйдут на землю. И тут уж, умеешь или не умеешь ходить, иди. Иди и строй новую жизнь — мирную.

— Я ничего не умею в мирной жизни, не научен.

— Надо суметь, научиться.

— «Суметь» — как просто! Ты, комиссар, счастливее меня. Ты в некотором роде ученый. Вот у тебя и здесь книги — теория реактивных двигателей, реактивное топливо, аэродинамика, Циолковский. Ты уже переключился на свои мирные дела. А я — что знаю, что могу, кроме самолета? — Воскликнул патетически: — Жизнь! Мы привыкли мерить ее по крайностям: хороший — плохой, враг — друг, умный — дурак, герой — не герой. А что же в середине? Покой, тишина — долина жизни. Ее и обходим. Я, к несчастью, в середине, и мне страшно. Мы, наверное, и любим крайности — любые, — потому что в середине страшно.

— Философический туман, братец. «Страшно», «середина»! — картавил, удаляясь куда-то, Лаврищев. — Не испытывай моего терпения, моей любви к тебе…

Над головой глухо, тягуче зашумели сосны, потом долго и нудно гудел самолет. Ипатову казалось, самолет заблудился и блуждает без конца в кромешной тьме над лесом, то погружаясь куда-то в пучину, то взбираясь ввысь. Ипатов уснул или забылся, потому что, когда затих шум в лесу и самолет наконец выбрался из заколдованного круга, нашел дорогу, у Лаврищева уже говорили о Достоевском.

— Ты не упрекай меня Достоевским, Николай Николаевич, не упрекай, — гудел бас («Ну и голосище!» — подумал Ипатов). — За что я люблю Достоевского? За его страшные, всепокоряющие чары перевоплощения. Когда я читаю обычную книгу обычного писателя, я никогда не забываю, что это я читаю, это я думаю над прочитанным, я бегаю глазами по строчкам. Я, как болельщик на футболе, сижу на трибуне и с волнением или без волнения смотрю, как герои книги гоняют по полю свой житейский мяч. У Достоевского, шалишь, я не болельщик, я не на трибуне, я сам в мыле гоняю мяч. У Достоевского я не сторонний наблюдатель, не свидетель, я сам герой и чужие судьбы переживаю так же, как и свою собственную, а то и сильнее. И я говорю спасибо писателю: благодаря его книгам я был в жизни не только самим собой, не только Евгением Троицким («Вот-вот, — спохватился Ипатов, — его фамилия Троицкий, старший лейтенант Троицкий!»), я был в жизни еще и Раскольниковым, и Дмитрием и Иваном Карамазовыми, и старцем монахом, и Сонечкой Мармеладовой, и Смердяковым, да-да, и Смердяковым, чёрт возьми! — вот ведь в чем самое поразительное! И, прожив сразу столько жизней, я закрываю книгу умудренным: я побывал в долине жизни, я видел настоящие, живые человеческие лица, и я не знаю о них, герои это или не герои, я думаю: все это — люди, люди, все это — жизнь, жизнь…