Дочь | страница 30
Папа немедленно нырнул обратно в свою раковину.
— Я это не первый раз слышу. Не пора ли прекратить? — но тут же сам продолжил: — Я говорил ей это сто раз! Что за человек Юдит, как она разговаривает.
Он вдруг уставился в пространство перед собой широко открытыми глазами. Потом хлопнул себя ладонями по лицу. Этот жест, эти руки. Я находил его чрезмерную ранимость отвратительной и пугающей. Сильные, маленькие руки. Я никогда не представлял их в сочетании с его лицом, словно руки и лицо принадлежали разным людям. Соединившись, они превратили его в абсолютно незнакомого мне человека, в маленького мальчика, которому помогала сестра. Который должен был работать на каменоломне и питаться тем, что Юдит стащит для него с кухни.
— Я говорил ей об этом сто раз, — прорыдал он. — И о том, как я рад, что мы вместе, тоже. — Он по-детски тер глаза кулаками. — Извини, Макс.
— Пап, молчи. Вот салфетка. Если честно, я ни разу не заметил, чтобы ты что-то объяснял маме.
— Она не желала принимать в этом участия. Я не мог ее заставить. Не хотел ничего делать против ее воли.
— Господи, пап.
Когда мы приземлились в аэропорту Бен-Гурио-на, глаза наши были красны от слез, но сухи.
Утром в наш номер заглянуло солнце Иерусалима. Мне от этого почему-то стало неуютно. Мне вообще было неуютно: из-за опухших глаз папы, с напряженным лицом натягивавшего носки, из-за «не мешало бы тебе поторопиться», которое он прорычал вместо «доброго утра». Из-за этого света, наконец. Я только теперь понял, что он нестерпимо ярок, потому что папа раздернул шторы. Вот что меня разбудило: резкий звук раздвигаемых штор.
Я был в Иерусалиме, мы собирались на похороны тети Юдит.
Папа выглядел более мрачным, чем всегда. Его скорбь перешла в ярость; впрочем, его ярость всегда имела что-то общее со скорбью.
Такое начало дня лишило меня возможности хоть на миг забыть, зачем мы сюда приехали.
Я соскочил с постели и оделся со всей возможной скоростью. На нас были черные костюмы, и перед тем, как выйти из номера, папа сунул что-то мне в карман. Небольшую шелковистую тряпочку, которую я сперва принял за носовой платок, но, вытащив ее, обнаружил, что это — кипа.
От этого его жеста и от мысли, что я, за всю жизнь посетивший синагогу от силы пять раз, должен буду надеть кипу, мне снова стало неуютно: я осознал наконец, насколько серьезен ожидающий нас ритуал.
Я вспомнил о страхе мамы перед самолетами — и наконец понял ее чувства в полной мере. Только мой страх свалиться на землю с оглушительной высоты касался религии предков, о которой я не желал ничего знать. Никакой