Кольцо Либмана | страница 74
Разумеется, я был благодарен. Больше того — я ее любил. Да, господа врачи, я ее любил. Сколь бы странным вам это ни казалось. Любил всем своим истерзанным, грешным сердцем. Мою цыпочку, мою родную Эву Финкельштейн, ту, которую однажды весенним днем заставили засыпать негашеной известью изуродованные тела ее родителей и сестренки. Слабо вам, господа, привыкшие к комфорту, пережить такое! «Покуда смерть нас не разлучит». Эту фразу придумал какой-то молокосос. Сам я это проверять не собирался, но теперь убедился: союз супругов длится вечно.
Как же мы с ней горько переживали, целую неделю провалялись в слезах в постели, хватаясь друг за друга, как за мокрые платки, после того, как наша малышка, наша Мирочка, пошла ко дну в этом треклятом городе.
— Пусть над нами сжалится Господь, Эдвард, — с завываниями, как раненая волчица, причитала Эва. — Ну почему?
— Я не знаю, — столь же горько плакал я. — Мы ведь никогда не совершили ничего дурного? Или все-таки совершили? Или совершили?
На следующей неделе я пошел в церковь, спустя двадцать лет, но ноги мои знали эту дорогу с детства. Я не встретил в храме ни души, ни священника, ни служки. Храм был абсолютно пуст. Я упал на колени перед синей каменной юбкой Девы Марии, смотревшей на меня бессмысленными глазами и ничего не отвечавшей. Но так или иначе это помогло. Да, братцы, помогло. И Эва мне этого не запрещала. Она знала о моих походах в церковь, вскоре ставших ежедневными, о моих молитвах и свечках, о целом море свечей, которые я возжег. И с этим примирилась. Молча.
Жизнь — это странная полоса, временное состояние! Я решился обо всем рассказать Ире лишь неделю или две назад, в тот вечер, когда впервые пошел густой снег. О том, как меня ограбили, об Эве, о моем кольце. Она слушала внимательно, покусывая нижнюю губу и раскачивая на левой ноге тапочек с вышивкой. Когда я умолк, она спокойно сказала: «Ты в трудном положении, Йоханнес, но ситуация не безнадежна».
И начала рассказывать. В их деревне раньше жил шаман, в силу разных превратностей судьбы пристрастившийся к женщинам и вину. Его звали дядя Кутя. Однажды за незаконное производство самогона его схватили и бросили в тюрьму. На следующее утро он вновь как ни в чем не бывало сидел в тайге перед своей юртой, в которой обычно консультировал местных и приезжих. Его схватили вторично, но он снова сбежал. И потом еще раз — сколько бы раз его ни уводили, он таинственным образом испарялся из тюрьмы, словно дым. На следующий после его девятого исчезновения день милицейский старшина, как идиот, стоял и крестился в своем кабинетике, восклицая в страхе: «Мамочки, ой, мамочки!» — после чего дядю Кутю наконец оставили в покое.