Борис Парамонов на радио "Свобода" 2012 (январь) - 2013 (май) | страница 26





Правильно: в глубинах материального бытия, как стало известно, нет уже непроницаемой материи, там первенствует энергия.

Но дело не в физике, да и не в метафизике, а в самой живописи. Оттого что Пикассо на своих картинах разложил материальный мир и пластические формы, они, картины, не перестали быть глубоко живописными, они многое говорят глазу, не меньше, чем традиционная живопись, и говорят они о современности, о новом смысле человеческого бытия.

Я не берусь объяснять в технических терминах, почему картины Пикассо хороши в чисто живописном смысле, – я не искусствовед и не художественный критик. Хочу только подчеркнуть, что бердяевская трактовка Пикассо и кубизма поразительно правильны, и эта правильность возрастает с течением времени. Ход времени ныне – это углубление техногенной цивилизации. Все большее место в мире занимают плоды технических изобретений, вторгающихся уже непосредственно в самую биологию человека: чего стоит, например, размножение в пробирках или перспективы клонирования или генной инженерии. Гены, то есть биология, – и в то же время инженерия. Как мне однажды случилось сказать, овечка Долли – современный субститут евангельского Агнца. Природа перестала быть основой человека, бытия вообще и делается чем-то, нуждающимся в охране. В чем влияние машины сказалось еще на творчестве Пикассо, на современной живописи вообще? Это и есть осознание живописи как игры с ее техническими приемами, в этом уже машинность, технологичность, конструктивность. Вспомним формалистов, говоривших о литературе как о сумме приемов. Безусловно, тут можно вспомнить Джойса или, скажем, Гертруду Стайн, игравших в лингвистические игры. Но литература – особая статья, это искусство вербализованное, словесное, а слово, хочешь не хочешь, всегда относит к смыслу. Но вот что можно заметить: в литературе начинает, уже начала, и давно начала, меняться ее тематика: темой ее стала та же машина. Началось с Уэллса, но посмотрите хотя бы на русских авторов: братьев Стругацких или Пелевина, особенно на последнего. А кино? В нем самое интересное сегодня, самое, можно сказать, живое – все эти матрицы и звездные войны. Вообще весь этот машинный апокалипсис. Допустим, это коммерческое кино; но Тарковский – его "Солярис", его "Сталкер"?

Вернемся к живописи, к попыткам вернуть ей фигуративность. Возьмем очень крупного художника-портретиста – Люсьена Фрейда. Вот уж у кого преизбыточествует плоть, современный Рубенс, так сказать. Но какова эта плоть? Она мертвая, это падаль, начавшая разлагаться, – и уже без всякого кубизма, разлагавшего объем на плоскостные планы. Это торжество духа принципом от противного. Люсьен Фрейд в сущности гностик, как и Бердяев, написавший в статье о Пикассо, что машина клещами вырывает дух из плена материи.