Орфики | страница 24
Предаваясь воспоминаниям, я каждый раз убеждался, что все те минуты, часы, сутки, что мы провели с Верой вместе, в точности повторяли вот эти несколько минут конвульсивного безумия, погруженного во влажную землю, задыхание, дурноту аромата; поваленные лотки, сорванные плети орхидей, раздавленные, оборванные, корчащиеся цветки, смешанные с землей, облепившей нас, комочки на губах, наждак и масло по коже, цветы словно ожили веревками и спутывали нас всё сильней. И всякий раз потом, когда мы вдыхали друг друга, происходило похожее на тот самый нырок в плотный куб сгущенного, как плоть, оранжерейного воздуха – в любом глубоком нырке самое страшное – после темнеющей влекущей бездны – путь обратно, когда нет никаких гарантий, что всплывешь и не дашь воли разорвать вдохом диафрагму – пустить в легкие жаберный смертельный глоток.
Мы обволакивались, обертывались своими телами, проникали в каждую клеточку, в каждое желание и движение души – будь то чувство голода, холода, грусти, раздражения, наслаждения; любые мысли, рефлексы, пищеварение, мурашки – всё досконально интересовало нас, во всем мы требовали от себя сопереживать. Мы обожествляли свои полудетские чувства, и я помню, в каком отчаянии мчался по рассветным улицам в дежурную аптеку за но-шпой.
Мы перестали различать, где мы и кто мы, и это было форменным умопомрачением. Тогда я впервые узнал, как разрушается личность: границы «я» размывались, подобно тому как река в половодье меняет свое русло. Этот первый урок забвения воли мне дорого обошелся.
Вера не могла допустить, чтобы мы занимались любовью в Султановке: «Дача – отцовское царство», – говорила она. В их московской квартире на Ордынке жила многодетная семья брата ее матери, перебравшаяся из Белгорода. Вера панически стеснялась Павлушиной бабки, а в нашем институтском общежитии травили клопов, и от вони дезинфекции резало глаза. Мы либо ночью тайком пробирались в баньку, где даже пошевелиться нельзя было без скрипа, либо… Несколько раз мне удавалось с помощью знакомых завладеть ключами от свободных квартир и комнат, но всё это было жалкими подачками.
О, как я ревновал, когда возвращался ее муж Никита со своих полигонов. Смесь ужаса и уважительного повиновения корежила меня. Однажды, когда Вера в связи с приездом мужа снова запропала в Султановке, я не выдержал и, отмотав день напролет по Садовому и Бульварному кольцам (я метался по ним, как зверь вдоль прутьев клетки), – влетел на Савеловском в последнюю электричку. Заполночь я приблизился к освещенной веранде генеральской усадьбы. Балконная дверь была приоткрыта, и кое-что я различал и слышал – обрывки фраз, доносившиеся из-за дышащего сквозняком тюля… Вера сидела за столом. Никита перекладывал перед ней какие-то бумаги. Он убеждал ее в чем-то, она сжимала виски, мотала отрицательно головой, всматривалась снова и снова в бумаги.