ОН. Новая японская проза | страница 5
Мне кажется, что эта оценка была довольно точной. В тот самый период, когда Мисима пытался напоследок возродить триаду «Отец-мужчина-самурай», японское общество уже успело демаскулинизироваться, и вследствие этого литература тоже заметно обабилась (во времена политической корректности это слово попало под запрет, но лучше, ей-богу, не скажешь). На исходе жизни Это подтвердил правильность вердикта своей собственной кончиной. Как и Мисима, он ушел из жизни добровольно, но это было самоубийство совсем иного рода, без малейшей тени мачизма и героизма. Дзюн Это рано осиротел; главным стержнем его жизни были отношения с женой. Поэтому, когда жена умерла, а сам литератор перенес инсульт, он предпочел поставить в своей жизни точку.
Несколько упрощая, можно сказать, что за годы, прошедшие между двумя этими самоубийствами, окончательно распался миф о мужественных японских самураях, японское общество достигло зрелости, а мужчины в нем стали женоподобными и мягкими, так что теперь у нас все чаще сетуют: «Нынче мужику без крепкой бабы никуда».
Еще одно сопоставление, которое поможет понять, насколько изменилась японская литература за последние четверть века, — это сравнение нобелевских лекций двух лауреатов, Ясунари Кавабаты и Кэндзабуро Оэ.
Речь Оэ (р.1935), произнесенная в Стокгольме в 1994 году, называлась «Неопределенностью Японии рожденный», пародийно обыгрывая название лекции «Красотой Японии рожденный», с которой двадцатью шестью годами ранее выступил там же первый японский нобеленосец Кавабата (1899–1972). Возможно, шутка была не вполне уместна для столь торжественного мероприятия, однако тем явственней для всех стали метаморфозы, произошедшие в сознании японского литературного сообщества.
Речь Кавабаты всячески подчеркивала оригинальность японской эстетики, ее отличие от западной традиции. Пожалуй, сам выбор Кавабаты для нобелевских лавров отчасти объяснялся бытовавшими в западном обществе мечтаниями об некоей особенности Японии.
Мне не кажется, что проза Кавабаты так уж отлична от всех прочих образцов и непостижима для иностранного читателя (уж во всяком случае, вряд ли она воспринимается труднее, чем проза Оэ), однако писатель волей-неволей был вынужден принять на себя навязанную ему роль — чтобы не разочаровать мировую общественность.
К тому времени, когда настал черед следующего японца получать Нобелевскую премию, наша страна уже сняла рекламный щит оригинальности и непонятности и хотела, чтобы ее литературу воспринимали просто как литературу, безо всяких дополнительных эпитетов. Лекция Кавабаты делала упор на слово «красота», то есть являла собой попытку свести суть Японии к одному-единственному четкому признаку и, солидаризировавшись с этой характеристикой, отгородиться от всего остального мира. А речь Оэ, наоборот, подчеркивала неопределенность, расплывчатость как собственного творчества, так и Японии в целом, что предполагает открытость миру и взаимосвязь с ним. Чтобы продемонстрировать отход от позиции самодовлеющей японскости, лауреату и понадобилось юмористически — даже пародийно — обыграть название лекции своего предшественника.